Когда литераторы приехали в Горки к Алексею Максимовичу на совещание, по обеим сторонам дороги лежали высокие, искусанные лопатами груды великолепного снега. Небо над снегами стояло легкое, какое-то освобожденное, без единого облачка, и солнце играло в этом пушистом добре так смело, что глаза лихорадило.
Горький, так часто бывало, встретил гостей на крыльце. Он был в коротком пальто, в длинных валенках, и его лохматые брови и усы образовывали на лице веселые, замысловатые, золотисто-пепельные линии.
— Неужели в Сибири снега еще лучше? — спросил он ученого-сибиряка, гостившего в те дни в Горках. — Ведь это отличнейшие снега. Глядишь и не наглядишься.
Я хорошо знал ученого. Он не был болтлив. Но Сибирь, узнав, что он увидит Горького, столько «препоручила» ученому, что он вот уже неделю встревал в самую маленькую щель рассказа и спешил сообщить о том, что делает нового по тому или иному поводу Сибирь. Казалось бы, какая вековечная, непреоборимая стихия — снега. Но и тут сибирские ученые ищут новое, чтоб использовать для человека эти всегда гнетущие его силы природы. Он говорил о снегах на Байкале, о режиме байкальских льдов.
Горький слушал, как всегда, внимательно. Лицо Алексея Максимовича было взволнованное, по глазам было видно, что спал он плохо, но он был попрежнему бодр, приветлив, голос его звучал ласково, а движения, несмотря на болезнь, быстры.
Но сквозь внимательность, с которой он слушал собеседника, сквозь гостеприимство и заботу, чтоб множеству приехавших литераторов и ученых было удобно разместиться в этих комнатах, было уютно, тепло, светло, невольно чувствовалось еще что-то еле уловимое, какая-то громадная мысль о радости, которую Алексей Максимович жадно лелеял в себе. Все мы — одни больше, другие меньше — понемногу прониклись этим настроением подъема, и беседа, которая в обычное время текла бы медленно, теперь развивалась быстро, бойко, весело, так что на людей было приятно смотреть.
Приятно было и Горькому смотреть на писателей и ученых. Он всегда считал, что литература — мост между сложнейшей современной наукой и народом. От науки он хотел ввести в литературу — точность, направленность к одной цели, активность, все возрастающую в своей силе, способность человека бороться против несознательно, а значит, и неразумно действующих сил природы, способность видоизменять природу, создавать иной, лучший порядок вещей, соответствующий высшим требованиям свободной человеческой воли. От литературы он хотел ввести в науку поэтичность, образность, идеальность, чистоту языка, чтобы передать народу то творческое напряженно человека, которое в нашей стране развивается и совершенствуется до пределов, которые предусмотреть пока невозможно.
Горький любил науку, ум, искусство. Но это не значит, что искусство говорить и писать мило, хлестко, ловко он считал умом. Он любил ум истинный и простой, тот, который для пошляков часто кажется выдохнувшимся и потерявшим прелесть новизны. Он постоянно повторял, что пошляки писали и о Пушкине, и о Толстом, и о Достоевском, что писатели эти «испытываются». Горький ненавидел умы, искажающие истины, заботящиеся о наружном блеске. Иногда он поддавался на блеск таких умов, обольщался ими, но это обольщение проходило быстро. Он желал, чтобы умные, ученые, талантливые люди говорили с народом словами простыми, дельными, меткими. В искусстве, как и в жизни, простота и честность — вот главные элементы счастья.
Я глядел на него, и мне почему-то казалось, что именно сегодня, больше чем всегда, он находится под обаянием откуда-то дохнувшей на него честности и простоты огромных, невиданных, колоссальных размеров. Все реплики Алексея Максимовича, все его предложения были в тот день четки, быстры, коротки и совершенно исчерпывающи. Он соединял свое наслаждение умом ораторов с самой простой пользой для народа. Он видел овраг там, где другие замечали только цветущий кустарник по бокам оврага, и замечал проезжую дорогу там, где другие видели только непроходимый овраг.
Тихо наклонившись к Максу, сыну Алексея Максимовича, я спросил шепотом:
— Что с Алексеем Максимовичем? Он горит, пылает.
Макс кивнул головой, видимо довольный, что Алексей Максимович «пылает», и, сознавая, что не «пылать» нельзя, сказал мне на ухо, улыбаясь всем лицом:
— Вчера он был у Сталина. И счастлив.
Между тем Горький, обращаясь к литератору, который собирался в Сибирь, говорил, поглаживая янтарным мундштуком свои прокуренные широкие усы:
Читать дальше