— А я? — спросила Авдотья.
Спустя полчаса они спустились по овражку к речке, перебрались на другой ее берег, пошли скошенной луговиной к синевшей вдали старице. Пахло сохнущим сеном, земляникой, шелестела под ногами жесткая стерня, плыл в вышине, делая размашистые круги, коршун, всплескивала в ближнем озерке рыба.
В тени развесистого куста, на желтом песочке они бросили полотенца и стали раздеваться. Степан, оставшийся в одних трусах, вдруг увидел, что Авдотья, сняв платье, сидит в рубашке, поджав колени.
— Ты что? — спросил он.
— Отвыкла я...— созналась она и вся вспыхнула огнем.
— Вот чудная! — Степан рассмеялся, подбежал к ней, поднял ее на ноги.— Давай помогу...
— Нет! Нет! Ты иди, я сама...
Чтобы не смущать ее, он бросился в воду, и она раздалась под его сильным телом. Авдотья вошла следом, окунулась, прикрывая руками грудь.
— Это ранило тебя сюда? — Она коснулась пальцем розового шрама на его плече.
— Нет.— Он помолчал.— Это в лагере... Как я тогда не подох — не понимаю, всякую падаль собирали и ели, лягушек живыми жрали, мышей... А как увидят, что ты несешь в барак что-то, сразу бить! Ну вот мне и досталось!..
— А это? — Она тронула другую синеватую отметину ниже лопатки: будто кто секанул топором.
— Осколком шарахнуло, когда в плен меня взяли... Истек весь кровью, не помню, как подобрали, а когда очнулся, вижу — не к своим попал...
— Бедный ты мой! — Она погладила его по голове, прижалась щекою к его горячему плечу.— И у нас тут жизнь нелегкая.— Авдотья из-под руки посмотрела на другой берег старицы, на стога сена, уходившие к лесу, на зеркально чистую воду, отражавшую белый пух облаков.— Один Аникей дышать не дает...
— А я легкой жизни не ищу и не хочу! Уж лучше с Аникеем драться и знать, за что ты дерешься, не быть сытым каждый день, чем жить на чужбине! Хуже тюрьмы всякой, хуже каторги! Живешь и не знаешь, зачем и кому нужна твоя жизнь...
Он разгладил ее брови, с капельками воды, провел рукой по заалевшей щеке и улыбнулся.
— Нам теперь с тобой ничто не боязно, верно? Поплывем к тому берегу?
— Поплывем...
В те годы, когда Аникея определили кладовщиком и вручили ему ключи от амбара, он и не помышлял о какой-то особой выгоде, работал на совесть, вел строгий учет всему, что принимал и отпускал. Впервые смутили его покой мешки — добротные, уемистые, пахнувшие льном. Степан Гневышев, бывший в ту
пору председателем, закупил большую партию и наказал беречь их только под зерно. Аникей крепился долго и в конце концов не выдержал — незаметно подменил пять штук своими, подержанными, и с этого дня жил в постоянном страхе: а вдруг Степан начнет проверять, в сохранности ли тара? Аникей вовсю трепал краденые мешки, чтоб поскорее износились, но однажды, когда повез в них поросят на базар, натерпелся такого страху, что продал чуть не за бесценок свой визжащий товар. Все ему казалось, что кто-то подойдет и, ткнув в мешок пальцем, крикнет на весь базар: «Вор!» Через какие-нибудь полгода он брал со склада все, что ни бросалось в глаза, но к нему уже невозможно было придраться — каждая утечка оформлялась или числилась на ком-то другом. В колхоз наезжали разные уполномоченные, Аникей по запискам Шалымова выдавал им продукты, не обижая при этом ни себя, ни бухгалтера, расходы позже отражались в накладных, а записки он, как велено было, рвал.
Скоро Аникей стал ворочать крупными делами через подставных лиц, скупал краденый лес и остродефицитные материалы, шифер, железо, направо и налево совал взятки. Председателю он не говорил правды: должен сам обо всем догадываться, не маленький! Пусть-ка попробует достать законным путем! Аникей пережил немалый испуг, когда вышло наружу дело с краденым лесом, чуть не сел тогда вместе с матерыми жуликами на скамью подсудимых, каждый день ждал, что за ним придут. Но пришли за Степаном, тот все взял на себя — и сгинул... Аникей не роптал, когда у него забрали ключи от склада и передали Сыроват-кину, и хотел одного — чтобы о нем забыли, притих, затаился, и тучу вроде пронесло мимо... А зимой опять выпала удача — к нему в дом поселили уполномоченного из области. Аникей держался замкнуто, боялся быть навязчивым, но при случае, например, после субботней бани, за самоваром или рюмкой, «открывал душу», выказывал себя рачительным хозяином, болевшим за любой промах в колхозном хозяйстве. То ли пришелся он по душе уполномоченному, то ли повлияла речь на собрании, где Аникей призывал сдать родному государству все до зернышка, раз так нужно для победы, но спустя два месяца черемшанцы голосовали за него как за нового председателя. С тех пор Лузгин шел в гору, ни разу не спотыкался, всегда знал, чем живет сейчас начальство в районе и в области, чувствовал себя полновластным хозяином Черем-шанки,
Читать дальше