Предостережение товарища Локоцкова оправдалось. В скором времени началось большое кулацкое восстание, охватившее всю Центральную Сибирь. Восставшие захватили Курган, Петропавловск, прервали сообщение с центром, хлеб не мог вывозиться в промышленные центры, угроза голода вновь нависла над столицей и центральными промышленными районами страны. Тогда снабжение центра хлебом взяли на себя те губернии, которые не были отрезаны восстанием от столиц и, в частности, Челябинская губерния. Мы отдали центру запасы нашего хлеба, что обострило продовольственное положение губернии и послужило толчком для новой волны недовольства, для новых вспышек кулацких восстаний.
Я помню, как наиболее неустойчивые элементы в парторганизации под давлением трудностей говорили: «Как мы можем отдавать наши запасы хлеба? А сами что будем есть?» И вот, как сейчас помню, один из руководителей парторганизации выступил на общегородском собрании и сказал: «Ну что ж, поддержим центр всем, что имеем! Сами ремни подтянем, а пролетарские центры спасем от голодной смерти!»
Да, это было героическое время!
После долгого заседания или собрания выходишь на улицу и сразу чувствуешь, что весенний вольный ветер ходит по городу и с какой-то особенной силой ощущаешь свою молодость. И все, что дает весна и молодость, все готов отдать борьбе за коммунизм, работе. Но как ни велик душевный подъем, живешь-то ведь не в чужом, а в родном городе, где знаешь в лицо чуть ли ни каждого встречного. Видишь, что городские обыватели продолжают свою искони неподвижную жизнь, и все время ощущаешь противоречие между пафосом конечных целей, которыми, говоря высоким слогом, горит твоя душа, и этой неподвижной, косной и враждебной тому, чем ты живешь, жизнью.
И особенно остро чувствуешь несоответствие того, что существует и того, что будет нами создано и чему посвящено было сегодняшнее заседание или собрание.
Так возник мотив начала «Недели»: коммунисты идут на собрание. Хотя идут люди различные, индивидуальности их еще не намечены, но всех освещает одно и то же утреннее солнце. Помню, как я обрадовался, когда нашел этот образ.
И вот однажды, в мартовский день, примерно, такой, какой описан в «Неделе», я пришел домой рано. Были весенние сумерки, и мне так хотелось выразить во всей полноте богатство моих противоречивых впечатлений. Я взял в руку перо, но у меня долго ничего не получалось. В конце концов я написал:
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе!»
Эта фраза сразу же повела за собой другую:
«Словами не рассказать, а вот если бы у меня была такая палитра, на которой в виде красок лежало бы все, что я вижу…»
Так возник отрывок, нечто вроде стихотворения в прозе. Но это все же не было то, что мне хотелось выразить. Общий тон этого отрывка был слишком приподнят. По-настоящему мне нравилась в нем только первая фраза. В этом художественно-слабом отрывке было заключено в свернутом виде все будущее содержание «Недели».
Эта первая фраза дала мне эпиграф к «Неделе», сохранившийся и по настоящее время.
Я все время пытался писать о том, что меня окружало, чем я жил, что меня волновало. Но в этих набросках от меня ускользал «дух времени», ускользало основное движение жизни, какой-то ее особый ритм, ее, если можно так сказать, походка. Когда я подражал Белому, то ощущал вычурность, взвинченность, изломанность, в таких набросках не чувствовалось, что то великое дело, которое мы делали, — есть реальное и даже будничное дело нашей жизни. Традиция Бунина была мне ближе. Но когда я следовал ей, все выглядело словно остановившимся, так как слишком много внимания уделялось внешним деталям, пропадала та динамика, которую принесла революция.
В одном, дошедшем до нас из Москвы журнале или альманахе я прочел рассказ Пильняка «При дверях». Там изображен был маленький уездный городок, примерно, на той же восточной окраине России, где находится Челябинск, и показаны, примерно, такие же трудности той эпохи. В этом рассказе даже чувствовалась новизна советских порядков. Но, прочитав этот рассказ, я сразу же почувствовал внутренний протест.
Мне тогда казалось, что автор этого, одного из первых по времени произведений советской художественной прозы, решил сознательно оклеветать революцию и советскую жизнь. В рассказе изображалось то, чего я совсем не видел вокруг себя: обывательские вечеринки с пьянством и интеллигентским развратом, который перемежался глупым резонерством о революции и контрреволюционными философствованиями по поводу исторических судеб России и т. д. Во всем этом участвовали люди, которых автор называл коммунистами, но которые на коммунистов, моих друзей и товарищей, совсем не походили. В какой-то неправильной, искаженной перспективе изображались советские учреждения.
Читать дальше