А возвращались мы из лесу гораздо веселее, чем раньше. Особенно сиял сам пострадавший. «Экий ты! – смеялся он регенту. – Что я теперь жене-то скажу, ведь этакое место!» Я же думал: вот истинное добродушие. В него же всыпали чуть не полвосьмушки дроби, и он же шутит над эпизодом жизни. Хорошая это машина – человек, практикованная.
Вот так весь год прошел, и сызнова потом месяцы второпях побежали. Переживая страдания одиночества, я ни в каких событиях жизни участия не принимал. Все сидел я на службе (совнархоз, строительный отдел) и тыкал пером в бумагу. О чем я тыкал, я и сам не знаю, – да и много ли натыкаешь с пустым-то пузырем? Но все кругом меня тоже тыкали, говоря грубым тоном, и нагибались, чтоб не задело.
Бросил кто-то книжечку в уголок, а я подобрал и прочитал ночью вприсест. Объяснялось, будто все существование от обезьяны. Потому, мол, и вышел человек таким, что он от обезьяны! Я прочел, закрыл страничку, и так мне тут обидно стало, сам не знаю отчего. Что ж, думаю, значит, и волос прикрывать не надо, если от обезьяны? Зачем же, думаю, хвастаться-то человеческим голышом? И так сидел я всю ночь как в столбняке. Поясницу ломит, а мысли бегут и бегут все. Даже мне тут холодно стало: какую еще дулю, думаю, поднесут мне, что ж это за эпизоды такие?! И вдруг на рассвете 14 сентября 1918 г. понял я целиком, что стишки мои – это чушь! Я даже понял, что и все чушь! И я чушь, и братец чушь! И всякое, что пищит, тоже чушь, потому что от обезьяны! Цвели на полянке вот там одуванчики, но их вытоптала чушь. Прав ты был, незабвенный благодетель мой, что все на свете есть чушь, плавающая в тумане жизни. Дивлюсь я только, как это над чушью такое небо голубое висит, как не стыдно! Должно быть, я стал сходить с ума…
Что ж, думаю, за дело такое? Где же судьба людей? И вдруг припомнил я Терлюкова, что он еще поране меня над обезьяной голову ломал. Побежал я к нему. Он сидел и пришивал карман к шубе медным проводом (медным – чтоб крепче). Вбегаю к нему, спрашиваю: «Димитрий Никанорович, как же, – говорю, – если все от обезьяны?» А он мне: «Точно, – говорит, – от обезьяны. Но только человек-то от волка повелся!» Обалдел я весь, спрашиваю его тихо, а у самого в горле так и хрипит: «А волк откуда вышел? Отвечай, Димитрий Никанорович, дай ответ сердцу, миленький!» – «А волк, – говорит, – полагаю, от червя, или там от блохи какой!» – и сам хмурится. «А блоха, блоха, – откуда она, мерзкая, свой корень имеет?» – «Блоха? Полагаю – от сырости блоха завелась», – отвечает Димитрий Никанорович и начинает палец грызть. «А сырость откуда получилась? Не молчи, не молчи, терзай до конца!» – кричу я ему в смятении души. «А сырость от скуки, полагаю, завелась. Было скучно, стало сыро, вот и началась игра…»
Я и глаза раскрыл. Не знаю – реветь, не знаю – драться. Вылетел я от Терлюкова, помчался прямым ходом к о. Геннадию. «Геннадий, – еще в дверях кричу, – неужто мы с тобой от скуки завелись? Разреши сомненья, где тут суть?» А Геннадий засмеялся: «От скуки, говоришь? Это наврал тебе Терлюков. Начало всему есть вышний! А в Терлюкове это толчок неопытного беса!» Ага, думаю, изобретатель одноглазый! – и полетел к Терлюкову. Бегу к нему через весь город, спотыкаюсь, зубами поскрежещиваю. «Врешь ты, – кричу я ему, едва прибежал, – перпетун несчастный! Я от вышнего, а это ты от скуки завелся!» А он, Димитрий-то Никанорович, смеется да так и пронзает меня цельным своим глазом: «Тебе поп наврал, чтоб власть над тобой взять. В наше время всегда так будет: кто лучше врет, тот и властвует! Вышнего никакого нет, а вышний твой тоже от скуки завелся…»
Поняв, что небылицу городил мне всю мою жизнь Геннадий, осатанел я вконец. С криком, как бешеный, помчался я к нему стремглав. «Поп, – кричу, – нет никакого вышнего! И сам твой вышний из сырости произошел. Зачем ты врал мне, Геннадий, которого я считал другом своего сердца!» А Геннадий усмехнулся тонко и говорит: «Что ж, в голенище на небо смотреть, так не то что вышнего, а и луны иной раз не увидишь…»
Я тут хотел «караул» кричать и собственным криком поперхнулся. Скакнул я в дверь, а Геннадий захохотал мне вслед. Даже не помню, как перескочил я через все Геннадиевы пороги. А на другой день я и слег. Сперва мутило, потом знобило, а потом как бы чуркой по голове. Я и провалился. Спасла меня бибинская супруга – добрейшая бабочка, жить ей кротко и безболезно сотню лет! Бывало, очнусь, – Катерина Андреевна рядом сидит, на сундучке. Печка трещит, за окном снег падает, а в голове пустота. И вся она, голубятня моя, дырява, как мышеловка. Тут я снова провалюсь куда-то, и нет меня. Все Наташу видел я в темной ямке моего бесчувствия, будто я ей стишки написал, а она все отмахивается: «Какие уж тут стишки, все это чушь в полнейшем виде целиком!»
Читать дальше