— Хватит подкладывать! Баста! — И сел в кругу на корточки, разложив одежду.
Остальное я сделал уже по своей собственной воле: сбегал к тому месту, где остался Алешин челнок и мои вещи, притащил рюкзак, вошел с ним в теплый круг, достал поллитровку.
— Сразу видно — человек! — восхитился Алеша. — И соображенье есть!
С этой секунды его командирство прекратилось, мне уже можно было не подчиняться беспрекословно, как прежде.
Они оба выпили по стакану водки. Из рюкзака я вытащил запасную пару теплого белья и подал Алеше. Он взял ее в руку, подержал чуть и подал Петьке со словами:
— На, надень… Загибнешь ведь, сухарь чертов…
— Ты что лаешь?! Что лаешь! — вскипятился тот. Но белье надел. — Человек ружья лишился, а он…
— Присохни, Петька, — перебил его Алеша.
Петька Плакун «присох»: замолчал и стал приплясывать.
Мои высокие охотничьи сапоги с ботфортами, конечно, не пропустили ни капли воды, а штормовка, хотя и стояла колом, не промокла. Поэтому я разделся, снял белье, отдал Алеше (у нас с ним одинаковый пятьдесят четвертый размер), а сам остался в теплых ватных брюках. Мой ватник надел Алеша.
Теперь мы сидели, окруженные теплом. Сверху начали выпрыгивать из облаков звезды. Потом и серп луны поехал по облакам лодочкой, то скрываясь, то появляясь вновь и будто проверяя, что же случилось на земле во время бури за его отсутствие… Почему-то мне опять вспомнился Степан с баржи.
— Как же ты опрокинулся, чучело? — спросил Алеша спокойно.
— Как… Очень просто… Надо бы до конца затона ехать, а мне показалось, можно разворачиваться… Ну, и…
— Кукла ты — больше никто, — беззлобно утвердил Алеша. — Лень тебе проехать пятьсот метров лишних… И всегда ты выкинешь какую-нибудь кадрель. Охота — это тебе не игрушки. А ты…
— Ну уж… — попытался возразить Петька.
Но Алеша его перебил:
— Ты мне не возражай! Кто своего собственного кобеля поймал на удочку? Ты. Кто сам себя поймал за ухо щучьим тройником? Ты. Кто наступил в лодке на голову кряковой утке, своей личной утке? Опять же ты. Кто прострелил дно в собственном челноке? Ты! Да что там! — Алеша безнадежно махнул рукой.
— Ну, было. Ну, было… Дак то ж случайно, — все еще пытался отговориться Плакун.
Но Алеша его давил:
— Сидел бы ты в своей артели да делал горшки, раз у тебя к тому талант есть.
Мне даже стало жаль Петьку. Я ведь хорошо знаю, какие чистые, блестящие, идеально гладкие, а иногда и расписные горшки он выдает из своих рук.
Наконец все обсохли и все просохло. Алеша надел свои кальсоны и рубашку, потом верхнюю одежду. Плакун тоже. Так мы потеряли не меньше полутора часов. Была уже ночь.
Петьку мы высадили на противоположном берегу. Он вылез из челнока, постоял-постоял немного и сказал в абсолютной безнадежности:
— Пойду в Лещево. Ночую.
А когда скрылся в темноте, Алеша проговорил:
— Ну и фигура! Завтра будет весь день болтаться по затону, ловить челнок да искать ружье. Придет в Лещево к рыбакам и заканючит: «Пи-ипер поги-иб!» Ну, и… найдут ему.
— Думаешь, найдут?
— Найдут. Жалко вот уток. У него две кряковых — теперь потопли.
— А может быть, не потопли?
— Потопли. Он ведь их в фанерном ящике возит, чудо преестественное. Жалко уток.
Иногда весной бывает так: налетит буря, погуляет часа два-три и так же неожиданно затихнет, как началась. Река присмирела. Лишь мелкая волна похлестывала о берег. Просвистела стая уток.
Мы подъехали к своей первой стоянке, снова все уложили, привели в порядок хозяйство и тронулись дальше.
До самого Далекого мы уже ни разу не остановились и не перекинулись ни единым словом. Под журчанье мотора, напряженно всматриваясь вперед, я вспомнил Степана: как-то они перенесли буран?.. Наверно, как раз молоко перевозили…
А челнок бежал и бежал. И урчал. Хороши — очень хороши! — вот такие урчащие ночи после бури. Ты — и ночь. Ты — и вода. И больше ничего. Ненастье где-то уже далеко позади.
Часов в двенадцать мы высадились на острове Далеком, вытащили челноки, захватили ружья и рюкзаки и пошли в землянку за триста — четыреста метров от берега, на бугре.
Лес тихонько шумел тем особенным весенним шумом, когда ветерок пронизывает насквозь еще голые ветки: то он звучит басовой струной, то взвизгнет со свистом, то — как шмель, то будто кто-то дует на листы плотной бумаги, а то вдруг все эти звуки смешиваются в общий гул, беспокойный, нетерпеливый, требовательный при порыве ветра. Потом снова затихнет, и тогда скрипнет старая осина, наверно, уже сухая, но ее тут же заглушит настойчивый весенний шум. Голос гнилой осины никогда не может пересилить шум молодого леса.
Читать дальше