Когда он вышел к окраинным домикам, на просторе увидел купы деревьев — кладбище было там. В тот же миг он услышал, как сухо и сильно рокотнуло, и над купами взвились птичьи стайки. Он побежал… Навстречу ему проехала машина, в которой сидели солдаты с трубами, и медь огромных этих труб обдала его мгновенным блеском.
Когда он вошел в ограду, на кладбище никого уже не было. Он сразу почти нашел свежий холмик, подошел к нему и опустился на колени, стал читать молитву. Прочитав, он поднял глаза и увидел обелиск и вделанную в гипс карточку молодого, красивого, улыбающегося юноши с погонами на гимнастерке, а под снимком надпись:
«Ст. лейтенант М. Г. Мирвалиев. 1923—1944 гг.»
Юноша в погонах, он улыбался мирной, живой, неистребимой улыбкой, точно говоря, что со смертью одного — и даже сотен, даже тысяч — не оставляют надежды оставшиеся.
— Прости меня, прости, — шептал мальчик. — Может быть, ты как раз и был моим родичем, единственным, кроме отца. Я собирался к тебе, да не поспел, прости… — И смотрел на юношу глазами, полными слез, и лицо на карточке виделось ему лицом Лукмана — доверчивым, теплым, без тени попрека и обиды.
Много уж лет прошло, а помню, как мама говорила: «Не дай мне бог детей своих пережить, остальное всё ладно!..» А мы с братом были совсем еще молодые, в беспечном и дурном возрасте.
Теперь вот сам шепчу: «Не дай мне бог, не дай бог!..» — когда малыш мой кашляет и задыхается, на слабой шейке вздуваются синие жилки, лицо бледнеет, а глаза, кажется, и не узнают уже нас. Шепчу виновато что-то о том, что и сам я, по рассказам матери, болел этой пугающей болезнью — так давно, таким маленьким, что собственных ощущений уже не помню, но помню, что курил папиросы, — травный запах, исходящий от специальных этих папирос. И как нравилось, что курю папиросы. А дядя мой, вспоминается в ночные часы, когда сидим мы с женой над дрожащим и обмирающим тельцем, — дядя мой уже взрослым задыхался и синел, когда такой вот жуткий кашель схватывал его внезапно.
Прежде жена возила малыша в садик, в то время как я сладко досыпал, в полусне-полуяви слыша и топоток его, и слова, пока одевались они с матерью в коридоре. Теперь же, когда малышу полегчало, когда опять он стал веселым и голосистым, я сам стал возить его в садик, может быть, из смутного чувства вины своей перед ребенком. Он знал уже, что и я когда-то болел так же и что курил какие-то загадочные папиросы, и все пытал меня насчет этих папирос.
В то утро вышли мы, как обычно, часу в восьмом, и я постлал на саночки одеяло, посадил малыша, укутал, подоткнул одеяло по бокам и, наказав не раскрывать рта, повез. Был декабрь, мороз и ночная еще темень, но звуки, множество звуков, были так утренни, так отчетливы — людские шаги, звонки трамваев, шуршащий шум троллейбусов, и как открываются и закрываются их двери на остановке. Все это слышалось и виделось в просветах ворот, через решетки оград, пока ехали мы по дворам.
— Папа, — вдруг он окликнул, и когда я обернулся, он уже ладошкой поспешно прикрывал рот. — Папа, — сказал он из-за варежки, — а если так будет и сегодня?
— Ну… Молчи, пожалуйста, ладно?
— Ладно. А когда ты курил те папиросы, сразу у тебя проходило?
— Кажется, да.
— А сейчас нет таких папирос?
— Наверно, есть. — Я никак не мог пресечь наш разговор — жалел малыша и оттого еще, что всегда радовался, когда он хотел со мной разговаривать. — Ладно, — сказал я, — только молчи, а я вот покажу тебе кое-что. Гляди.
Серпик стареющей луны узко, тонко светился на темно-синем предрассветном небе. Но в этом была еще не вся прелесть — а прелесть, что огнистый этот серпик окаймлял лунный круг, светящийся мягко, нежно, как остывающий пепел костра.
— Видишь, — сказал я, — какой пепельный свет у луны?
Он кивнул, хмыкнул, не разжимая губ, и, наверно, излишнее старание не раскрывать рот вызвало у него кашель. Правда, он только раз и кашлянул, а там я повез его быстро-быстро, уже пугаясь и ругая себя за болтовню.
В тот день малыша увезли в больницу из детского сада, и пролежал он там очень долго. Когда я вез его в машине домой, он молчал и поглядывал на меня так умно, печально и терпеливо, а дома сразу спросил:
— Я не совсем тогда хорошо рассмотрел… какой, ты сказал, свет луны? Северный?
— Пепельный, — ответил я.
— Пепельный, — повторил он. — Но северный тоже хорошо, ведь правда, папа?
— Правда.
Теперь уже, хотя и выходили мы с ним около восьми, бывало светло, случалось, видели луну, точнее, слабый туманный рисунок ее в светлых уже облаках, но пепельного света больше не видели.
Читать дальше