— Таким я был, — сказал Робик и усмехнулся. — Я бросил воровать, — сказал он с такой гордостью и печалью, что Дамиру стало не по себе. — У меня, Дима, болит грудь и сохнет рука. Если бы даже я мог протянуть эту руку, Дима, то я бы все равно не протянул ее, чтобы попросить кусок.
— Ну, ты даешь, — сказал Дамир, — ну, ты даешь!..
Через полчаса они сидели дома и пили чай. Дамир говорил:
— Конечно, никого сразу не возьмут киномехаником. А с чего я начинал? Носил кинобанки, то-се — помогал Самату. А хочешь — научу фотографировать? Глядишь, со временем будку откроешь. «А ну, девушки-красавицы, задержитесь. Запечатлим вашу цветущую молодость!» А, неплохо?
— Неплохо, Дима. Спасибо.
— Спасибо! Вот тогда скажешь спасибо, когда откроешь свою будку. Или киномехаником станешь.
У Робика глаза слипались. Он улыбался, точно сон хороший видел.
— Ну, ты ложись отдыхай, — сказал Дамир. — И учти, вот твое место… Мама, пусть раскладушку не убирают, скажи Венерке. Так ты ложись. И учти — вот твое законное место.
Теперь в сарайчике, построенном на месте сгоревшего, висело много снимков. Это было почти кино, каждый снимок — красноармейцы с оркестром впереди, новый мост через речку, трехэтажный дом и красивая горожанка на фоне резной ограды сада — точно кадр. Почти кино, почти! Ведь снимки-то были неподвижны…
И он уходил на работу страждущий, готовый без конца крутить кино, уставать, но видеть, как на белом экране скачут кони, идут красноармейцы, поется песня и раздается плач… разве это могло сравниться с его мертвыми снимками!
4
Ему все еще казалось, что он помнит и узнает тот злосчастный автобус, с которого его ссадили. Но на самом деле он, конечно, не узнавал — каждый с полинявшей краской на помятых боках, чихающий, гремящий дверцами автобус мог показаться именно тем.
И базар постарел. Оградка и земля его, истоптанная сотнями, нет, тысячами копыт, ног, колес, — и оградка, и земля, и выцветшее небо, и пыльная гусиная травка, все неуклонней подползающая к площади, были и тогда стары, но теперь обитатели базара постарели. Даже Мишка-цыган, забывший свою полуторку и сменивший, наверно, не одного конягу, даже он казался если и не старым, то каким-то очень уж давним обитателем, обсыпанным древней пылью того пятачка земли, который был пристанищем для дальних караванщиков…
Дамир возвращался во двор к себе, садился на порожек сарая и задумывался. Он видел: Венерка выходит с сынишкой на крыльцо и просто, деловито говорит ему:
— Поиграй тут. А я схожу в школу, спишу расписание. Понял?
— Понял, — серьезно отвечал малыш.
До чего умница этот малыш! Дамир не помнил, чтобы он капризничал, ревел, привередничал. Он рос спокойно, безмолвно, как цветок на подоконнике вырастает. Никогда бы не подумал, что Венерка, эта красивая, нахальная девка, за которой увивались все, от края до края городка, кобели, — никогда бы не подумал, что Венерка вырастит такого опрятного, умного мальчишку. Да ведь и сама Венерка теперь не та, что прежде, — куда подевался ее вызов всем мужчинам, вызов и покладистость, теперь она знала только сынишку, работу и школу (нынче она заканчивала десятый класс в вечерней школе). И младший брат, чья разболтанность и небрежение к учебникам сулили ужасные неприятности, и он остепенился, помогал кое в чем матери, прилежно учился. Правда, не отличник, но одолевает восьмой класс.
Сам Дамир давно уже не таскал кинобанки и аппаратуру по точкам, а работал в «Марсе», и Капустин поговаривал, что как только построят широкоэкранный кинотеатр, так он перейдет туда незамедлительно. Как и прежде, о каждом новом фильме он писал в газету, представляя жителям городка того или другого актера, который бог весть в каком году играл там-то и там-то. Но фотоаппарат он вернул редакции. Нет, не хотел он снимать прелестных горожанок на фоне ветхих достопримечательностей городка.
Если бы у него была кинокамера!
В городе цвела сирень. Из пыли сверкали тучные гроздья, перевешивались через изгороди палисадников, качались на руках у женщин, свежие, ароматные, как здоровые охоленные чада. Даже на телеге у Мишки-цыгана лежал огромный букет, смягчая ухарский, воровской вид коня и седока. К знакомому бодрому потрескиванию тележных колес примешивался некий мелодичный стыдливый звон.
Мишка остановил коня.
— Ой-ё-ё! — сказал он, покачивая головой. — Время — река, Дима. Как ты изменился!
Сам он тоже здорово изменился. Прежде всего удивительной была его одежда — длиннополый китель со стоячим воротником, по полам которого было нашито что-то вроде газырей у горцев, галифе, яловые сапоги, светящиеся сквозь свежий налет пыли. А лицо Мишки — в густых, кудрявых бакенбардах. Поговаривали, что Мишка после смерти старика Садырина стал старейшиной слободских цыган. Наверно, старейшина: вон китель с нашивками и бакенбарды.
Читать дальше