С Михаилом Никифоровичем я виделся. Но не часто. Выглядел Михаил Никифорович удрученным, почти не улыбался. Я спросил однажды, как его гепатит. Гепатит Михаила Никифоровича беспокоил. Бумаги, в которых сталкивались мнения по поводу присуждения ему пенсии, осели где-то и затаились. Михаил Никифорович не побуждал их к жизни и к канцелярскому движению, но и не отзывал свои просьбы. Пусть лежат в чужих столах, вдруг возьмут и сами поплывут. К тому же он ощутил несомненное действие ельховских трав из сборов матери и уверил себя в том, что они совершенно излечат его. Стало быть, не боли и не тошноты удручали Михаила Никифоровича в первую очередь. Надо полагать, и не его аптечные дела. Особенности жизни и денежной оценки трудов медиков по-прежнему вынуждали его по совместительству работать в двух аптеках. Но это его не тяготило. Напротив, он был готов вовсе лишить себя праздных времяпрепровождений. Увлекаясь, рассказывал мне о своих неближних поездках к одиноким, немощным ветеранам с лекарствами в руках, хотя порой хворым или увечным людям, опекаемым Михаилом Никифоровичем, требовались и не лекарства, а простой разговор. Иным своим собеседникам он завозил и продукты. «Не надоест ли тебе твоя благотворительная деятельность? – поинтересовался я. – Не принуждаешь ли ты себя к подвижничеству?» «Нет, – сказал Михаил Никифорович. – Жалко одиноких… И есть интересные мужики…» Не одиноким ли был теперь сам Михаил Никифорович? Не к одиночеству ли приговорила его Любовь Николаевна? Однажды он мне признался (а и поводов к тому в разговоре не было), что, видно, стал старым, скучает в компаниях с развлечениями и не может выбить клин клином. Сразу же он замолчал и тяжело закурил. Я хотел было выразить сомнения о старости в сорок лет, да и на вид Михаил Никифорович был вовсе не генерал Крутицкий, но не произнес слов.
Теперь Михаил Никифорович принимал Любовь Николаевну такой, какой она была, не выделяя в ней ни изъянов, ни совершенств. Просто она была женщиной, без которой он тосковал. И он помнил (убедив себя, что так и было) о том, что она сама будто бы коварством, лицедейством, бесстыжестью, в действительности же – истинно страдая, сама подтолкнула, подвела его к решению, а потом и освободила его от необходимости резать, толочь, сжигать живое! Каково при этом было ей? И ведь ждала, ждала она от него свершений, гордых, высоких, бесстрашных, одно лишь старосветское совместное проживание с любовью к супам харчо и цветной капусте, жаренной в сухарях, конечно, не могло удержать Любовь Николаевну в его доме. Однако, как и я, Михаил Никифорович помнил и о том, что нет Бурлакина и нет дяди Вали…
Как-то (мы держали тогда в руках кружки пива) мрачный водитель Коля Лапшин, рубивший теперь капусту тесаком, предложил скинуться на бутылку, вдруг опять выпадет кашинская. «Давай! – подтолкнул он локтем Михаила Никифоровича. – Ты везучий!» Мышца задергалась над правой ноздрей Михаила Никифоровича, он поставил кружку на стол, хмуро взглянул на Лапшина и вышел на улицу. «Дурак ты, Коля! – сказал летчик Герман Молодцов. – И даже хуже дурака!» Лапшин не понял, обратился с предложением к Каштанову. «Пошел вон!» – сказал Игорь Борисович Лапшину.
Игорь Борисович Каштанов вернулся к деятельности строительного рабочего. О том, что он был когда-то словесным помощником, чародеем рекламы, литератором, доверенным биографом, издателем, педагогом в классе альбомного стихосложения, он, похоже, не помнил. Да и зачем ему было помнить об этом? Он до того устал от букв и типографских знаков, что не читал более ни книг, ни газет. Старался Каштанов не думать о том, что с долгами-то он расплатился во времена кашинского пая и как бы те деньги не были признаны ложными. Снова видели его в обществе известной в Останкине покорительницы сердец Панякиной, случалось, что Игорь Борисович, как в былые дни, стоял перед дочерью сандомирского воеводы на коленях, пил из ее туфли либо «Акстафу» либо «Агдам» и потом по какой-то неустранимой и роковой традиции получал пощечину. Инженер Лесков снова интересовался, не слишком ли стоптана и нечиста обувь дамы, на что Каштанов гордо отвечал: «Мужланы! Здесь высшая трагедия! Вам не понять! Этот узел ни развязать, ни разрубить!» А в общем, Игорь Борисович вел жизнь смирную, благонравную и не вызывал нареканий административных органов.
Сентиментальные чувства пробуждала в Останкине открывшаяся в Каштанове любовь к лошади. У иных наблюдавших, как Игорь Борисович расчесывает лошади гриву или выковыривает из-под подков сезонную городскую грязь, влажнели глаза. Хозяин гаража, где квартировала лошадь, уехал на пять лет в Бангладеш, доверив Каштанову надзор за помещением. И гараж стоял удивительно чистый, здоровый. В нем поселилась и собака Валентина Федоровича Зотова. Все были убеждены, что собака не переживет дядю Валю. Но она пережила. Лошадь как могла опекала осиротевшее животное. Лошадь и собака словно бы не имели кличек, все их называли – лошадь Каштанова и собака дяди Вали. Умная собака часами сидела у гаража, смотрела на мир открытыми глазами, возможно, желала рассказать свою историю и историю дяди Вали, но не могла. О слиянии чувств лошади, собаки и Игоря Борисовича Каштанова узнали в городе, они втроем стали достопримечательностью Останкина (в особенности после воспитательных публикаций писателя Мысловатого), смотреть на Каштанова с животными привозили детей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу