Но об этом в Останкине имели соображения лишь посвященные. Да и то забывая потихоньку о кашинских паях и о Любови Николаевне. Как, по выражению старухи Гладышевой, небо над Москвой само заросло, так заросла для большинства останкинских жителей и история с кашинской бутылкой, массовым гуляньем на улице Королева, Палатой Польз и прочим, прочим.
Впрочем, верны ли были мои предположения? Не знаю. Сам-то я не забывал о Любови Николаевне Кашинцевой. И не мог забыть. Года четыре назад в январе я шел как-то Крымским мостом, сгибаясь от ветра, стараясь уберечь кепку, спешил. Крымский мост был для меня продолжением улицы, но вдруг до меня дошло, что подо мной река и что она бело-серая. Я поразился. Но не тому, что увидел реку, а тому, что мне было совершенно безразлично, как живет в моем городе река, что до случайного прохода по Крымскому мосту мне и в голову не приходили мысли: замерзла Москва-река или по ней бродят пароходы? Камни, асфальты, интерьеры с мебелью, суета выбрали, выключили меня из природы. Я забыл имена многих растений и цветов. Или вообще в камнях города не знал их. Но это как не знать или забыть имена близких. Если помните, я сомневался в Большом Головине, клен передо мной или не клен. Оказываясь за городом, отходя под деревьями от машинно-служебного дрязга, часами лежа в траве, мог смотреть на лесные и полевые цветы. А потом листал книги, определяя, кто же были мои сегодняшние собеседники или сомолчальники. Выяснялось, что это бархатный спорыш, а это – серый икотник, а это – дубравная вероника, а этот верзила – коровяк холмовой или медвежье ухо… В присутствии Любови Николаевны, что особенно ясно стало теперь, я ощутил нечто, прежде мною не испытанное. Пришло чувство стыда перед всеми травинками оттого, что я отчужден от них. Или даже изменил им. И вдруг это отчуждение стало истаивать, зеленое, цветное, душистое, шелестящее словно бы втягивало меня в себя. Да и камни оживали для меня… И эти мои ощущения были лишь частицами того, что высекла во мне встреча с Любовью Николаевной.
А раз уж я вспомнил о клене… В Большой Головин снова я попал не сразу. А попав, остановился и молчал минут пять. Клен стоял зимний, с голыми ветвями, черный, будто опаленный. Земля под ним была покрыта не умершими еще листьями. Зеленели рядом три дерева. «Что с ним?» – спросил я у женщины, сидевшей на скамье. «Кто знает, – сказала она. – В несколько минут осыпались… Может, потрава какая…» Месяца через полтора я гостил у родственников в Яхроме. За столом в разговоре упомянули огурцы. Жаловались, что огурцов нынче будет мало или их не будет вовсе. Не засолишь, не замаринуешь и так не поешь. Будто бы нашла вредная туча с градом, и листья огурцов, а вышел уже шестой лист, даже и под пленкой моментально пожелтели и скукожились. Нашлись удачники, Рябовы, у них туча не тронула огурцы. Рябовы говорили: ну и что, случается, что вредность из туч выбирает места, вон на склоне Семешкинской горы вся бузина засохла, а рядом растет орешник, ему хоть бы хны. Я отправился в низину между Красным поселком и Семешками и расстроился. Заросли бузины, государство счастливых игр детства, были черными. В кривых сплетениях измученных, будто бы сопротивлявшихся ветвей виделись обида и безнадежность. Съездить в Кашин в те дни я не мог, но думаю, что и там я бы застал речку Кашинку мрачной и уж, конечно, без желтых кувшинок. Я не стал рассказывать Михаилу Никифоровичу о зарослях на Семешкинской горе, Головин переулок он мог посетить и сам…
Перечитывая сочинение Вельтмана «Светославич, вражий питомец», написанное Александром Фомичом полтора столетия назад, я наткнулся на выражения о пришельцах и мимошельцах. А может, Любовь Николаевна была Мимошелицей? Нет, она не была Мимошелицей. Впрочем, это уже шла игра в слова. Кто она? Что она? Откуда я знаю. Важнее для меня выходило то, что история с ней оставалась укором. Ведь на самом деле, она, явившись, приглашала нас если не к совершенству, то хотя бы к лучшему, призывала преодолеть в себе нечто, противоречащее званию человека. А мы старались избавиться от нее, от ее напряжений. Не напрасно ли? Порой казалось, что и напрасно. Желал ли я теперь ее возвращения? Не знаю. Могло бы все опять пойти сначала, и опять мы стали бы требовать избавления от Любови Николаевны Кашинцевой. Не раз я думал теперь о светоносности (или лучезарности?) Любови Николаевны, хотя как будто бы лучезарность эту я в особенности ощутил лишь в день исчезновения. «Лучезарность-то лучезарностью, – осаживал я себя, – а Бурлакина и дяди Вали нет». Да, Бурлакина и Валентина Федоровича Зотова нет… Но рядом с Бурлакиным и дядей Валей были мы, а не одна лишь Любовь Николаевна. И не заплатила ли она своим уходом, исчезновением, отлетом, кленом опаленным, замершими кустами бузины за все, что случилось в Останкине с нею и с нами? Не с горечью ли решилась она на свой отлет? Но и об этом можно лишь гадать. В воспоминаниях моих Любовь Николаевна существовала только живой женщиной, и никем другим, а женщина, какая бы она ни была, вызывала среди прочих чувств у меня и чувство вины перед ней, и сейчас я ощущал себя виноватым перед Любовью Николаевной. Но опять, опять приходило: а Бурлакина и дяди Вали нет…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу