В воздухе, спертом от запаха лекарств, гниющих ран, пота, непрерывно витали стоны, вопли, крики, бредовые, неестественно громкие разговоры. Как шум морского прибоя, они то поднимались до громкого ропота, то затихали. То и дело хмурые санитары, немилосердно ругаясь, выносили куда-то за вагоны еще неостывшие трупы. На их места устраивались новые, кричащие от боли и страдания живые куски окровавленного, забинтованного человеческого мяса.
Гончаренко, после того как очнулся в двуколке, подобравшей его с поля сражения, больше уже ни разу не терял сознания. Временами он крепко, как выздоравливающий, спал, но вид вагона, ощущение ноющей боли возле плеча, непрерывные стоны, вопли били его по нервам и временами доводили до состояния исступленного бешенства.
В минуты припадка он, как и все, начинал выть, кричать во всю силу голосовых связок, громко ругаться до состояния полного изнеможения.
И все время, как неотвязчивая идея, его угнетала мысль о возможности смерти. Он даже иногда живо представлял себе, как вдруг замрет его сердце, как откинется голова и похолодеет тело. Он мысленно видел при этом, как те же хмурые санитары небрежно бросают на мокрые носилки худой, окоченевший, для всех чужой труп его и с площадной руготней выносят и сваливают, как бревно, на перроне.
— Без сострадания… Без погребения… Один, один.
Так и теперь, нарисовав в своем воображении эти картины, он завыл, застонал.
— А-а-а а-а-а! Ой! И-и-и!
— Тики-так, тики-так, выстукивали вагонные колеса. — Тики-так.
— А-а-а! Не желаю… умирать… Не хочу! А-а-а! — кричал с пересохшим горлам Гончаренко. С самой верхней полки ему вторил чей-то, казалось, ленивый, но громкий басовитый стон.
— У-ух-ух! Ух-ух!
— А-а-а! — кричал Гончаренко.
— Уй-ох-ох! — казалось, передразнивал его сверху невидимый бас.
— Будя выть-то, — вдруг сказал сосед Гончаренко, все время пути молчавший старик-ополченец, смертельно бледный, худой, с огромными серыми глазами. Он был ранен осколком снаряда в живот и медленно, но неизбежно умирал.
— Будя выть-то. Родимец, что ли, дерет. Ишь, голосистый, — продолжал ровным голосом старик.
Гончаренко повернул к нему голову, все еще продолжая стонать.
— Ну, чего воешь!.. Ну, чего, неразумный, больно?
— Страшно, — сквозь сон ответил Гончаренко. — Ох, как страшно.
— Ну, вот и страшно. Чего страшно? Смерти бояться нечего. Смерть — дура. Не дите ж ты малое.
Старик помолчал и грустно добавил:
— Единый раз помирать. А ты не бойся — не помрешь. Зря голосишь. Руку оттяпают, может. А помереть не помрешь. Хотя что хуже — это неизвестно… А вот я — то помру. И не жалко.
— Жить хочется, — прошептал Гончаренко, у которого от выкриков свело в гортани.
— Ну что же… И будешь жить, говорю. А я вот помру, замечай. И жизни не жалко. Чего в ней для нашего брата, для серого? Нет ничего, окромя мук да страданий. И на войне страждем, и дома страждем — голод, без земли. Только и хотелось одно, чтоб дома помереть. Своих повидать. Е-эх! А помереть-то не страшно, милый. Так, дух отойдет от человека, и конец.
Спокойствие соседа перед лицом неминуемой, близкой смерти подействовало на Гончаренко как-то ободряюще. Он перестал стонать.
Помолчали.
— Грамотный будешь? — спросил наконец бородач.
— Грамотный.
— Ну, вот… Как, помру я — у меня под головами книжка есть. Там прописано, откуда я. Где моя домашность. Вот и напиши письмо, как поправишься. Домашним-то. Жене моей напиши — Марфе Тимофеевне… Чтобы зря не убивалась. Мертвому-то все равно, а живого горе, как червь листок точит. Да чтоб не расстраивала хозяйство… Хочь и хозяйство полторы овцы, да все подспорье. А то ведь по миру пойдут… если не пошли уже. Напишешь, что ли?
Гончаренко утвердительно кивнул головой.
— Ну, вот и спасибо. Вот и утешил старика… И напишешь еще поклон деткам и мое родительское благословение. А Марфе Тимофеевне напишешь, чтобы не печалилась… печаль, как ржа, силы ест. Пускай за плотника, за Тарасова, замуж выйдет. Он вдовый, хоча и четверо сирот на руках. Да вместе легче им будет. Даже любил ее плотник… Тарасов. Да за меня отдали. Эх-эх…
Старик снова помолчал, а затем уже тихим шопотом добавил:
— И еще напишешь, чтоб долг получила с Сапунова… три меры ржи. Мужик он, Сапунов, загребистый, стервец… Обидеть вдову может.
— И не страшно тебе, отец, умирать?
— А чего страшно? Не страшно, говорю… Жить трудней. А может, на том свете полегчает. Ну, да погоди, милый… Трудно мне… Что-то режет сильно… Помолчим, давай. Может, смерть придет… Тихая да радостная… от неволи.
Читать дальше