— А если бы в нашем университете, в ту пору на географическом, ну, когда встретились мы, училось бы больше парней, если бы не детское самолюбие твое — вон какой длинный, самый высокий из семерки студентов-второкурсников, да еще бывший летчик, приглашает в кино, и в Останкино, и Архангельское, — если бы не это, ты б на меня тогда обратила внимание? Не смейся, мне это сейчас очень важно узнать.
— Ты ж раз в три года спрашиваешь меня все о том же…
— А я не помню, что ты отвечаешь.
— Помнишь. Просто хочешь потешить свое самолюбие.
— Ничего подобного. Ты сперва отвечала мне: «Не знаю».
— Но, Рей, дорогой, может, я из-за какой-нибудь чепухи и проворонила бы нашу судьбу. И что за мальчишество эти расспросы?!
Наташа негромко рассмеялась, добавила:
— Могла и сбежать, уж очень странные привычки у тебя были, — я ж не делила о ту пору: субъективно оно так, а объективно оно эдак.
— И я не делил.
— А мне твой приятель Розенкранц-Гильденстерн, он же Слупский, представлял ход твоей мысли двояковогнутым и двояковыпуклым.
— Зачем сюда, в Аппалачи, приволокла Слупского?
— Свидетель обвинения. Он эту роль еще расширит. Попомни мое слово.
— Чур-чура, ввожу систему штрафов за упоминание лиц, которые наводят тень на белый день, ты обязана сутки выполнять все, что я тебе скажу, без обсуждения, возражений, гримас и гримасок.
— При справедливых уложениях закон обратной силы не имеет. Теперь под него в равной мере подпадаешь ты и я. Согласен?
— Неохота фальшивить в присутствии гор мало-мальски порядочному парню, разве не так?
Почему-то тут, вдалеке от дома, от малого их заповедника, от многих обязательств, расчищалось пространство, и Наташа оказывалась рядом с Андреем без той ноши, какую взвалил на ее плечи, ноши тревоги за него, усиливавшейся частыми разлуками.
Но едва она тут уходила всего на час-другой, он припоминал их давние встречи, возвращался к истокам общей жизни. И вовсе не казалось, что начиналось-то все уже давно…
Когда впервые решился заговорить с нею в университетской библиотеке, вернее, у входа в нее, принял независимо-скучающий вид. Лоб ее показался чуть-чуть выпуклым, крутым — не упряма ли? Легкий румянец сразу выдал ее смущенное волнение, светло-карие глаза, лучистые, — удивление. Он тогда про себя подумал: «Эдакая пропись чистоты, а что-то за нею? Но, кажется, необманное». Она вдруг передумала заходить в библиотеку, и он увязался за нею. Неспешная речь, спокойная походка, будто вровень с вдумчивым ее голосом. Она, кажется, справилась со своим волнением, и его подкупал внимательный ее взгляд. Они вышли из университета и направились к Александровскому саду, сразу условясь побродить чуть-чуть, а потом уже вернуться в читальню. Он сказал:
— Хотелось бы мне опять попасть на Баренцево море — ходил по нему рабочим в экспедиции. Север уж такой норов имеет — раз в него сунься, он потом вяжет и тянет, приохочивает к себе.
Андрей говорил чуть ли не скучным голосом, уж и корил себя за то, что о заветном так, с бухты-барахты, треплется с девчонкой, которой, может, только и льстит, что он пришел в университет после войны, а всего-то отличает его от остальных эта затрепанная куртка бывшего летчика. Но все же продолжал говорить ей о своем желании помотаться там же, где желторотым юнцом хаживал.
— И каким только глянет на меня холоднющим глазом Баренцево после того, как теперь-то я в сродстве уже и с Балтикой?!
«Что ж в том, — думал он в тот час, — что не по нему ходил, по Балтийскому, а так и эдак облетывал его. Зато низко над водой на бреющем приходилось идти, и всякоразное приключалось со мною над тем морем». Не говорить же ей тут, на самом видном месте Москвы, какая в воздухе карусель вертела его сразу о трех смертях, три «мессера» расстреливали его в упор. Тогда он близ Гданьска рисковал упасть в море и пойти на дно вместе с машиной. Каким беспощадным виделось сверху рассветное море, холодившее военной весной каждую мыслишку и не сулившее ничего доброго. А сумерки над морем и вовсе вталкивали самолет чуть ли не в щупальца прожекторов.
С Наташей он старался как мог безразличнее говорить о том, что Север тоже вот войну превозмог, но уж без него, Андрюшки Шерохова, и еще неизвестно, как теперь будет глядеться тот Север, перебедовавший свое.
Он, Андрей, знал за собой слабость, а может, силу, — как взглянуть на это, с какой колокольни или из подворотни, — свою жизнь он всегда приплюсовывал к тому, к чему хоть однажды прикасался. К рекам, в какие сразу босиком или телешом мог броситься. К морям, к океанам, где хаживал на судах. К небесам, в каких летать довелось. К городам, над которыми бился с вражиной или по чьим улицам вышагивал, бродил, к людям, каких довелось спасти, поделясь своей похлебкой или краюшкой.
Читать дальше