Все это промелькнуло в виде смутных, но вполне понятных Кметю привычностью своей образов, когда он смотрел на ядовито-розовую воду Штоколки. Хорошо хоть Кащеево озеро покамест не поддается гибели, может, на наш век его хватит? Кметь, разбалованный московский человек, не устоял перед повальным увлечением рыбалкой. Крайняя занятость мешала ему часто пользоваться радостью утренних и вечерних зорь, но по субботам Кметь выезжал в устье Бегунки. Там, в яме под сторожкой лесника, дивно берут подъязки, и лесник бдительно следит за тем, чтобы ни здешние, ни приезжие охотники не прилаживались к этому месту. Кметю стало радостно, что вечером он поедет на рыбалку, проведет зарю над быстрой рекой, натаскает тяжелых и в подсачнике не сдающихся язей, сладко натрудит руку от плеча до кисти, потом выпьет холодной водки в чистой лесниковой избе, проглотит толстую глазунью и ляжет спать на прикрытой красивым рядном лежанке, к заре отоспится до полной прозрачности в глазах и снова выйдет на ловлю на все долгое воскресное утро.
Ему стало так мило и ласково на душе, что захотелось прямо сейчас сделать для себя что-нибудь хорошее. Он поглядел на часы: бог мой, всего полтретьего! Сейчас дома тихо, у глухого Мишеньки мертвый час, домработница побежала кормить своего нагульного, и Маша совсем одна. И кто может помешать ему взять ее на руки — легкую, с долгим, нежно-крепким телом, отнести в кабинет и там, на прохладном кожаном диване, обнять кроткую, покорную, чужую и оттого мучительно желанную? Какой счастливый сговор созвездий натолкнул жену на мысль отыскать в Лихославле учительницу для их глухого Мишеньки? В городе не было школы глухонемых, и затея жены казалась безнадежной. Они уже хотели отослать бедного мальчика к бабушке в Москву, как вдруг выяснилось, что жена старшего лаборанта фабрики была некогда переводчицей у глухонемых. Но мало того. Надо, чтоб она еще оказалась красавицей, тихой умницей, лапушкой и чтоб ее муж, молодой, прыщеватый, застенчивый и честолюбивый, находился в полной зависимости от него, Кметя! Казалось, жизнь сразу решила вознаградить стареющего директора за все, что он недобрал в прежние годы.
Счастливые слезы на миг сжали горло, оборвав дыхание. Кметь перебежал улицу, вскочил в «Виллис» — у него с войны сохранилось теплое чувство к этим жестянкам — и бросил водителю:
— До дому, до хаты!
«Виллис» закозлил по неровному булыжнику. Кметь уперся ногой в крыло, слегка наклонился вперед и, чувствуя себя прежним двадцатилетним адъютантом, мчащимся под обстрелом по рокадной волховской дороге с важным донесением, подставил ветру разгоряченное, счастливое лицо…
А в это время во дворе суда Петрищев не давал посадить себя в тюремную машину. Понимая далеким умом, что он ведет себя глупо, недостойно и, главное, вредно, Петрищев не в силах был угомонить в себе яростное противоборство неволе. Все его большое, нелепое, костяное и жильное тело сопротивлялось пространственной ограниченности, несвободе ожидающего его бытия. Петрищев упирался в борт машины руками, отпихивался ногами от рамы и скатов, ревел, как оскопленный бугай, и два милиционера, белобрысые, красные от натуги, пытающиеся сохранить на глазах толпы выдержку и достоинство, тщетно возились с обезумевшим от тоски и страха циклопом, постепенно распаляясь негодованием, злостью. Петрищев знал, что милиционеры накостыляют ему по шее за теперешнее свое унижение, как только не станет свидетелей, но не мог принудить себя залезть в тюремную машину.
А сзади, враз постарев неправдоподобно опавшим, бледным, маленьким лицом, повисла на руках доброхотов Нюшка Петрищева. Она долго держалась стойко, но от не виданных сроду мужниных слез, от ужасного его рева рухнуло сердце. Две поселковые тетки, дальние родственницы, уже запаслись ковшиком холодной воды, чтобы опрыскать Нюшку, когда она начнет валиться на землю и биться в судорогах…