— Мягче наша жизнь. Жрать стану мякину, а землю не кину. Вот всегда так говори.
— Образовало, выходит? — посмеивался Титушко.
— Семинария. В город я собирался, и дома, Титушко, верь слову, ни к чему душа не лежала, все из рук валилось. А теперь я все превзошел.
Сидел Ванюшка неподвижно, говорил упоительно-твердо, и когда лег спать у костра, то заснул быстро и крепко, будто в самом деле нашел ту жизнь, которую искал утомительно и долго.
Утром, выйдя из избушки, Титушко не увидел Волка. Тот, вероятней всего, убежал домой, чтобы взяться за покос.
Семен Григорьевич Оглоблин дремал, не снимая с глаз круглых железных, с чистыми стеклами очков, и временами большой ладонью оглаживал свой голый череп. Общий вагон был почти пуст, его мотало из стороны в сторону, и в дальнем конце со щелком и грохотом хлопала незапертая дверь. Кондуктор, вероятно, спал и не показывался, не зажигал настенных фонарей, в которых, пожалуй, не было и надобности: с вечера, как тронулись, полыхала долгая заря, а следом за нею в окна — только с другой стороны — просочился ранний рассвет.
Семен Григорьевич не мог уснуть, полагая, что ему мешает дверь с испорченным замком, однако на самом деле его томили трудные мысли о новом положении, — все тревожило, заботило и немного привлекало.
Оглоблин работал заведующим дорожным отделом Ирбитского окрика и все последнее время был занят проектом моста через Туру, со дня на день ожидая вызова в область, где должны были утвердить проект и смету. А дальше живое дело! И вот на прошлой неделе из области пришла телеграмма: Оглоблину быть срочно в Зауральске. Семен Григорьевич собрал документы и выехал. Но в области с ним говорили не о строительстве моста, а о переводе его, Оглоблина, на должность зава земельным отделом в своем же округе. Это было так неожиданно, что Семен Григорьевич не нашелся убедительно возразить. Да согласия его особенно и не спрашивали. Речь все шла о доверии, и пойди откажись, если на тебя надеются и ждут от тебя хороших необходимых дел. И Семен Григорьевич, человек мягкий, уступчивый, с немалой душевной робостью принял предложение, хотя в душе не одобрил себя.
Земельный отдел в исполкоме самый трудный, призванный направлять все сельскохозяйственное производство округа, а пойди-ка направь его, если оно состоит из многих тысяч мелких дворов и каждый хозяин дудит в свою дуду. Семен Григорьевич, сам выходец из крестьян, любил и знал деревню, следил за ее жизнью и теперь, когда приходилось волей-неволей примериваться к новой работе, он даже нашел в ней утешение, что будет всеми силами помогать мужику-трудовику укрепляться в новой жизни через добро и согласие…
С того конца вагона, где беспрестанно хлопала дверь, кондуктор, вспугнув думы Оглоблина, выкрикнул:
— Талый Ключ! — и начал чихать спросонья и сморкаться. С тем и в тамбур ушел. А поезд между тем подкатывал к деревянному вокзальчику, с крутой и высокой тесовой крышей, недавно высмоленной. Как только вагон остановился и, качнувшись, замер, Семен Григорьевич почувствовал, как усталым и сладким покоем наливаются его ноги, будто он только что присел после долгой пешей дороги. Наступившая тишина взяла у него остаток сил, и он потерял нить мыслей, забылся, но совсем ненадолго, потому что поезд дернуло, и опять сильно хлопнула дверь. А в купе вошел молодой мужик в легонькой русой бородке и со свежими добрыми морщинками возле глаз. Свой билет он держал в зубах, так как руки у него были заняты фанерным гнутым чемоданом и большим узлом одежды, к которому были привязаны новые лапти и тряпицей обмотанный серп. Он сел против Семена Григорьевича, билет уложил в бумажник и, опоясав его тесемочкой, упрятал за пазуху. Потом наклонился к окну и вздохнул. Его, видимо, никто не провожал, потому смотрел он в окно недолго, да и платформа была безлюдна.
— Страда, добрые люди по работам, — сказал он, усаживаясь плотнее на своем месте.
— Тоже на заработки небось? Со своим серпом, гляжу, — поинтересовался Семен Григорьевич, залюбовавшись светлой бородкой мужика и крепким полевым загаром, которого ни чуточки не закрывала бородка.
— На заработки — нет. К брательнику. С ячменем никак не пособится. Сам я ноне не сеял. А с покосом управился.
— Не сеял-то что?
— Да вот не сеял. Бабы послушался. Баба, она завсегда кроит вдоль, а режет поперек. Рассудил по-еённому и не посеял.
Мужик говорил с большим налеганием на гласные, и речь его была мягка, напевна. На нем тонкий пиджачок, простиранный до основы, и потому заметно севший в плечах. Захватив в кулаки концы рукавов, он вытягивал их. Во всем его облике и движениях угадывалась степенная домашность.
Читать дальше