Ругая себя, раскаиваясь, она все-таки шла к Харитону и знала, что назад не вернется, потому что он был ей родней брата и матери, и воли, власти его хотелось больше всего на свете.
За огородами на траве Дуняша надела свои ботинки и сразу сделалась выше, подобранней и, терзаясь совестью, забыла оглянуться на крышу родного дома, на свой огород, где остался труд всех ее осознанных лет. По проулочку с одноколейной дорогой, в лебеде и крапиве, густо усыпанной гусиным пометом, они вышли на главную улицу. Бабы у колодцев и дворов провожали их завистливо и злорадно, угадав всю их тайну.
— Вот оно, новое-то заведенье: отец крышку гроба придерживает, а сынок за свое.
— А она-то, она-то, гля, из чего завелась только!
— Убегом взял. Вот и смотри, тихоня да тихоня.
— Ну, братец. Аркашка доберется: он ее варавиной обвенчает.
— Ай, молодцы.
— В страду зазудело, срамотишша.
— Подавитесь вы, бабы: верно девка сделала.
Харитон шел серединой дороги и держал в своем кулаке потную и горячую от волнения руку Дуняши. Она несколько раз хотела отнять у него свою руку, но он до боли сжимал ее и не отпускал. Дуняша не слышала бабьих речей, но догадывалась, что ее бранят и поносят, и готова была провалиться сквозь землю от стыда и боязни, однако в ответном вызывающе мстительном чувстве не опускала голову и была признательна Харитону, что он вел ее открыто, не торопя.
В доме Кадушкиных, хоть и болел хозяин, все шло своим строго заведенным порядком. Была раным-рано управлена скотина, и коровы вместе с прилизанными телятами и овцами — всего около десяти голов — ушли в стадо. Своим голодным нетерпеливым ревом они подняли и свиней — те забились в клетушках, запросились на волю, на травку, на солнце. Машка выгнала за ворота всю эту ревущую ораву, но кабаны, послонявшись возле огородов, вернулись и начали торкаться в ворота, пронзительно визжа и хрюкая. Они бы во весь день не дали покоя, но горячее солнце заставило их убраться в крапивник и репейные лопухи, разросшиеся на задах за амбарами.
После приборки конюшен, двора и дома, когда утренней свежестью дышат вымытые полы и мостки, когда первый ветерок выдувает в открытые окна шторки, Любава, Машка и Титушко сидели за ранним чаем внизу, в кухне. Медный, в зеленых натеках и белой накипи, самовар пыжился и урчал угодливым разогретым нутром. В трубе его под колпачком глохли угли и что-то тонко пищало, а решетка понизу все еще весело горела и даже постреливала искорьем. На середине стола, рядом с самоваром, стояла деревянная чашка с медом и тоже деревянные облинявшие ложки были опрокинуты на край чашки. В кухне густо и чадно мешались запахи свежего хлеба, вареной и подгоревшей картошки, парного пойла, молодой опары, раскаленного пода печи. Хлебная духовитость щедро опахнула полнотой жизни не только весь дом, с его бесчисленными кладовками, закутками, углами, но и двор, и огород, и даже дорогу перед окнами. Кто ни проходил мимо, тот и знал, что у Кадушкиных «вынают» хлеб.
Титушко любил горячий хлеб, и когда крупно жевал раскаленную краюху, молодая борода его дымилась легким парком. Машке нравился охлынувший мякиш, и она долго обдувала, студила свой кусок и ела его бережно, не спеша, скромно тянулась к меду. А сама с затаенной и радостной улыбкой все поглядывала то на жаркий белозубый рот Титушка, то на Любаву, указывая ей глазами на Титушка, как он завидно ест. «Вишь, какой он удалый. За пятерых управится. Что ни скажи, а каков человек в еде, таков и в работе. Ешь, Титушко, ешь. В доме всего много: и хлеба, и меду, и солонина к страде припасена. А работушки и того больше».
Она подкладывала под руку Титушку все новые и новые краюхи, и он, зная, что им любуются, морщил от удовольствия нос и жадно раздувал ноздри. Улыбался.
Любава все бегала от стола на кухню и ела походя — она уже привыкла, как всякая хозяйка, думать о других, забывать себя и быть всегда сытой и довольной оттого, что хорошо людям, о которых она заботится и хлопочет.
— Сама-то, сама-то, — напоминал Титушко Любаве, и, задирая набитый едой рот, жевал, и говорил, осуждая себя и радуясь:
— А я уж набузгался. Вот еще шанежку, рази. Слава тебе господи, с маслицем — объешься и не заприметишь.
Любава в обеих ладонях принесла глиняное блюдо ячневой каши, залитой конопляным маслом, и Титушко, уж без того вспотевший от бороды до лопаток, начал выворачивать емкие увесистые ложки, будто только что сел за стол. Он то и дело дул в расстегнутый ворот рубахи, охлаждал свою мокрую волосатую грудь, обмахивал бороду, но пот одолевал его, пока наконец не хлынул с его висков ручьями. Машка сняла с себя передник и украдкой сунула его в колени Титушка — тот сразу же ласково залапал его и, приговаривая, стал утираться:
Читать дальше