«Судьба, – сказал сам себе Марк. – И вообще такому пустоплету не место в мире…» Однако, несмотря на мрачный тон размышлений, подобных этим, Марк в своем деле преуспевал, сам не понимая почему. Фраза, сказанная о нем в наркомате, услышь он ее, многое бы разъяснила ему: «Человек мрачный, но работник первоклассный». В начале же Отечественной войны авторитет Марка поднялся еще выше. Он сразу же получил назначение в комбинат на Каме и опять-таки не понимал почему.
Но он не спешил в комбинат. Он ждал повестки. Он – запасной, он артиллерийский офицер и должен находиться на войне! Не дождавшись вызова, он направился к областному комиссару. Тот ему: «Когда будет потребность, вызову». Марк наговорил дерзостей, снялся с учета и уехал в тот же день в Москву. В наркомат, разумеется, он не явился: «Не до бумажного производства теперь, да и вообще хорошо бы поменьше бумажек…» Он пришел к известному генералу, другу отца, и получил рекомендательное письмо в оливковый особняк на Новинском…
4
Высоко сжатое поле, солома почти по колено. Неужели – комбайном? Здесь – на Бородинском поле? А почему бы не быть комбайну на Бородинском поле? Правда, машина, видимо, попалась изношенная – много огрехов, хватала как попало, но, возможно, беда не в машине, а в комбайнере, который боялся немецких штурмовиков и больше глядел на небо, чем на убираемое поле. Двенадцатое октября. Немцы приближаются.
Небо сердитое, бледное. Облака похожи на морщины. Все просырело так, что упадет две-три капли, и какая-то слизь с чесночным запахом наполняет воздух, рот, ест глаза.
Торчащие клочья побуревшей соломы, тронутой первыми заморозками; мокрые заплаканные осины; золотом покрылся дуб, много берез и там, подальше, в поле, обелиск с узловатым куполом… Э, да не до того! После рассмотрим купола.
В землянку он спускался боком, плечом вперед, задевая костистой и мускулистой спиной о наспех, криво сбитые стенки.
Возле поставленных один на другой пустых и гулких ящиков из-под консервов сидели двое: подполковник Хованский, резкоскулый, с узкими глазами, с длинными седыми баками, и врач Бондарин, с наружностью врачебно-внушительной и утомленной. Профессию его Марк определил тотчас же: «мыслящий рецепт», а про Хованского решил: «лубяная душа, глиняные глаза, тупые руки», – и сразу ошибся. Хованский – сообразительный, хитрый. В ответ на рапорт Марка подполковник, рисуясь, приподнялся и сказал:
– Хованский, Бондарин. Учились вместе в университете, с той поры дорожки едины и – спорим. Судьба одобряет споры, сталкивая нас…
Рассуждая так, он точил о скользкий и темный камень бритву с черепаховой ручкой. Намылил часть широкой щеки, взглянул в зеркало, будто озабоченный: его ли лицо там? В то же время он присматривался к Марку, что стоял у порога, расставив ноги в чугунных сапогах, наклонив голову со свисающими на лоб черными волосами.
«Горяч конь, – думал Хованский. – Умно править – далеко увезет! А силища-то, силища! Вот тебе и наследственность: профессор-то был тоще щепки. А взгляд, тьфу, спаси господи, не сглазить бы… – Хованский, как и многие долго воевавшие, был суеверен. – Огонь – взгляд! Куда бы мне его? На вторую батарею? Там политрук – магистр философии, наводчики – из студентов. Туда Гегеля надо посылать. На первую?.. Нет, пошлю на третью: покойный Матвеев горяч был, да и его пыла пе хватало. А этот – угодит. Этот непременно угодит! И дело третьей предстоит горячей некуда. Пошлю на третью!» Вслух же он говорил, быстро водя бритвой по щеке:
– Спорщики! Судьбы людские решаем. Сидим напролет ночи, а расставшись, три шага не отойдя, наговорим друг о друге такое, что, кажись, и минуты нельзя вместе пробыть.
Хованский мнителен, и ему правится расспрашивать о лечении и профилактике. Это не значит, конечно, что он боится боя. «Бой – одно, болезнь – другое». Часто он беседует с Бондариным еще и потому, что тот – единственный из всех врачей – находит у подполковника рак печени. В бондаринские диагнозы Хованский верит, но лекарства его принимает с осторожностью: «Практика у него слабая, но – знания: ого!» Лекарства, выходит, по Хованскому, надо относить к практике, и он немножко прав – Бондарин много лет неудачно экспериментирует.
Бондарину в Хованском нравится ум, совершенство человеческого организма, который несмотря на сокрушительную болезнь, силою воли – чудовищной, сказочной – заставляет себя трудиться, бороться, преодолевать несчастья и оставаться бодрым, размышляющим, Хованский, в противоположность многим военным скрытен – не делится душевными волнениями. В сердце его, несомненно, какая-то семейная драма, но он предпочитает о ней не говорить. У Бондарина – несчастье с медициной, а дома – полная и счастливая чаша; и ему хочется узнать – какие же бывают семейные несчастья? Хочется, разумеется, и помочь! Вот и сейчас, рассуждая с подполковником о семейной драме профессора Фирсова, дочь которого Настасьюшка из Ногинска попала на рытье укреплений, а оттуда в стоящий рядом его медсанбат, он, пробираясь между всеми хитросплетениями чужой жизни, мечтал копануть и в душе Хованского. Хованский и здесь увильнул, ловко переводя разговор на свои служебные успехи, что всегда раздражало Бондарина: по службе ему не везло. Поэтому Бондарин зол, насупился и не скрывает этого.
Читать дальше