Курчавый подбрасывал ломти, кричал:
— Лопай, ну!..
Лежавшие же в арбах молчали, и остро выдавались под грязными овчинами их груди.
Киргизы, вытирая текущую из глаз слизь, похожую на слюну, благодарили:
— Щикур, Санка, щикур.
Скотина на Иртыше пила теплую воду, обмакивая в струю пыльные морды. С морды по шерсти текла вода, и глаза у скота были тоже как огромные темные капли.
А курчавый Сенька Трубычев все резал хлеб.
— Лопай! Бог один, вера разна!
— Берна, берна!.. — бормотали киргизы.
Заметил он Аксинью.
Выцветший, как ковыль, волос подняло ветром с его широкоскулого лица; открылись глаза — голубые, большие — как мокрое блюдечко.
— Чего ты? — спросил он.
А у ней зарумянилась улыбка, сошла с лица на высокую, как старинное крыльцо, грудь. Во всем теле отдалось радостным холодком.
— Ничего, парень!..
Ушла, приминая траву, и трава завядала под ее ногой.
…А фиолетовой душной ночью, крадучись, нагребла из сусека мешок зерна. Пригибаясь к редкой травке, упираясь пальцами в теплый песок, еле-еле донесла его до каравана.
Здесь обнял голову запах кизяка и айрана. Залаяли шепотом голодные киргизские собаки — не выдержала. Опустила мешок, убежала.
Киргизы подняли мешок, спрятали.
…Ноги разбрасывали траву против ветра. А он упорно ее по земле своей охотой расправлял, как отец сынишке лохмы.
Из логов — глубоких темных оврагов — несло тупым, но щемящим сердце запахом боярышника, темно-зеленой земной влагой и утками.
Пахло утками, сбиравшимися на перелет к югу…
И не знала, почему болело сердце. Не всякий ловит его, этот запах отлетавших уток, а если ловит, не понимая к чему…
III
Лога заковали село кольцами темной жирной земли — не то свадебные кольца, не то острожные. Трава в логах — скот плутает, молоко приносит из них густое, как сметана, и сладкое, как мед.
Гриб — огромен и ядрен: атаман Черняев в былые годы, сказывали, царям в подарок посылал. Но у царя в нутре для гриба кишка переварная не годилась, и поедали гриб митрополиты. Атаману Черняеву же лента бриллиантовая подарена за грибы была.
Через лога дорога извилистая по кустам и березняку на юг…
Дорогу трава заедает и заела бы, кабы не киргизы и не дед Емолыч — они по ней в город ездят.
И жмут дорогу лога — полынью украсили, чертополохом. Синий колючий чертополох за колеса цепляется.
Стала уходить Аксинья в лога, будто скотину разыскивать.
Идет она березняком, боярышником — тупой запах его за платье цепляется, в волос лезет. А перед глазами дорога — убогая, тонкая, как киргизы те на арбах, голодные.
Цепляются мысли за дорогу, как чертополох за колеса, сердце в горькой и едучей полыни сохнет:
— Господи…
Идет Аксинья, томится.
— Господи! Может, и твой глаз спален, как эта вот степь-то? а?.. В городах-то, бают, землю гложут, камень, сухой да твердый…
Видится ей: будто по камню голому, сухому человек бредет малюсенький, хлипенький, шатается под ветерком. И нету силушки у него нисколько. Жалко тело его немощное, близкое, блаженненькое…
— Пошто так-то, Господи?.. Здесь-то эвон на полземли распахнуло хлебами-то… Через леса прут, пашня ён мала… А людям жадно, все жадно… Ханство ты наше окаянное!..
…Курчавый один только, красным лампасом штанину окрасив, изогнулся, стоит поодаль, киргизам ломти широкие бросает. А глаз у курчавого голубой, жалобный…
Идет Аксинья, под кусты склоняется.
Пахнет боярышник ее сердцем, ее тоской, а лога жадные влажно дышат, прижимают к себе травы, колки березовые, чудесные подарочные грибы…
Пьет сердце и он, курчавый. И еще дорога, попираемая травами. И пески с голодными киргизами, а больше всего он — город, — хилый и жалкий младенец…
Прижала бы его к груди, полюбила бы тоненького, немощного. Плакал бы он от радости. Ведь тело у нее пышное, горячее, разве слезой своей потушишь его полыханье?.. А руки тонусинькие, как камышики, а голосок заливной, стонет…
А то зачем же одной млеть? Быть бы ей твердо и властно на плодоносной земле. С земли и с людишек, не слушающих земли, дань брать.
Идет Аксинья, плачет:
— Господи! Может, и твой глаз спален, не видишь!.. Где они, очи твои, Господи!
Обнимает трава-лепетун ноги. Обнимает голову боярышник, ягоду тяжелую и мягкую на темя роняет. Утки крякают в травах.
— Спален, может, Господи?..
Молчит Господь, онемел. Непонятно глух. И только лога говорят слова жадные и немилые.
IV
Встретил курчавый Аксинью за селом, глаз его голубой плывет, тает в небе.
Читать дальше