– Вот, – говорит он небрежно, и неприятно хмурится.
– Была у меня одна дамочка…
И он сует мне фотографию.
Среди залитых лаком комодных ракушек фотография глядит нелепо-четко. Их двое. Молодой Винсек стоит сзади кресла с вычурной бутафорской спинкой и опирается на мраморную круглую колонну. Перед ним – истощенная женщина в пальто, но без шляпы, с сумочкой на коленях, ноги ее непомерно вылезли из фокуса.
Оба смотрят в разные стороны. Вокруг – пышные клубы облаков, колонна обвита пальмовыми листьями. У женщины глаза – как две маленькие черные гадюки, но рот безвольно-мягок. Волосы ее завиты причудливым коком.
Мне становится почему-то неприятно и жутко. Фотография мертвит сердце, как дешевый венок на кладбище, ей недостает только лент с линялыми надписями и правильных жестяных листочков, скрещенных внизу на манер нагрудного значка. Женское лицо так же предначертано и кажется давно знакомым, как и этот венок.
– Ну, как? – спрашивает в неловком молчании Винсек.
– Ничего?
Он берет у меня фотографию, и в последний момент я успеваю разобрать часть надписи в углу: «…Дуся». Дуся – очевидно, это ее имя. Остальное закрыто рамкой.
– Хорошее, милое лицо… – говорю я и останавливаюсь. – А ты какой молодой!
Я говорю что-то еще, горячая краска начинает заливать мои щеки. Чорт его знает что! Бедняга Винсек!
Он стоит на коленях перед раскрытым чемоданом и сразу оживляется. Я вижу, что мои слова трогают его за самое сердце: руки его плохо слушаются, он вертит никелевый пузырь будильника совсем бессмысленно.
– Так ты говоришь, ничего? – бормочет он, краснея.
– Понимаешь, мне весь угрозыск завидовал, ей-богу! Могу даже письма от нее показать. Одного одеколону сколько я ей перекупил! Бывало, придет: «Данечка, Да-нечка!» А мы с товарищем…
Он вдруг запинается.
– Ладно! – машет он рукой и задумывается. – Слушай, Николай! Как по-твоему… может, ей написать? А впрочем… Хамка она – вот что!..
Он швыряется последней бранью, сует будильник под подушку и молча укладывает зеркало. Оно никак не лезет, Винсек зло и раздраженно давит коленом фанерную крышку, шея его наливается кровью…
Я ухожу.
Я не иду в столовую: право, мне совсем не хочется есть. Сейчас я поднимусь выше, – здесь есть одна глухая тропинка, она навещает холм, заросший кизиловой чащей. Тропа не отвечает шагам, погруженным в плотно уложенный прошлогодний лист. Небольшая лужайка с низким просторным камнем, – здесь Овидий занимается лирикой.
Тишина парит над горами. Никого нет. Она парит час, может быть – два, и в ней, тоскливо журча крыльями, унося звонкие клювы, отовсюду, с затененных лиловых гор над страной виноградников чертят озаренный с запада воздух и проносятся птицы. Щуры пролетают на юг – мне нужно на север.
На север, на север!
32.
Я не знаю, почему, собственно, я вернулся на эту тропу. Давно взошла спокойная лунная ночь. Холодный зеленоватый свет ее, как мировое сознанье, склонен над ночным изголовьем жизни. Дыханья нет. Это почетный караул, не отводя глаз, каменеет в оцепенелом молчаньи, – молчат горы, давно исчезли огни, виноградники выстланы сторожевыми тенями, воздух словно ожидает далекого заунывного крика.
«Вилла роз» с ее семейною лампой осталась вдали. В лунной воде, как в подводном царстве, выходят полипы деревьев, цедится фосфорический свет, громоздятся замки из камней и стен. Вот-вот между ними, жуя зрачками округлых ртов, неподвижно повиснут зоркие рыбы. Только сверчки кричат осенью, изредка бросая пригоршни тоскливых звуковых горошин. Их крики поднимаются со дна, как трели пузырьков через воду аквариума.
Время, когда бродит вино. Трава прижалась к земле. У нас на севере в это время кричат совы, в лунном тумане осторожен камыш, леса бросает в озноб, и слышно тогда, как во сне, сбившись в глушь забытых озер, крякают сторожевые утки. Потому что пора лететь на юг. И никому не хочется оставаться позади уходящей жизни.
Меня провожал Витя, сын винодела, лишь вчера возвратившийся к лампе, под светом которой вся семья собирается к вечеру, плечом к плечу, и смотрит на гостя глазами, полными сплоченности, приязни и трудовой жизни. Эдуард Августович прикрывает их всех своими морщинами. Он добрый и суровый садовник, а Вера Ивановна только его спутница, хорошо помнящая все времена года.
– Когда звенит лопата, – говорила она, – мы все знаем, что это весна. А когда засвистят щуры, нам становится жалко и грустно. Это значит, что скоро опустеют холмы, польются дожди, а все гости разъедутся кто куда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу