Я рассказывал жизнь одинокого гордого ума, в течение которой созревали его книги, как плоды на дереве. Я прослеживал зарождение каждой и написание ее, вытекавшее из живых моментов дня писателя. Его книги, мирно дремлющие на полках библиотек, рождают в сознании ослепительной силы иллюзии Строителя и Созидателя мира. Каждую эмоцию силы и красоты, каждую краску и линию он относил к вдохновению этого Вечного Строителя. За этими эмоциями он признавал безусловную достоверность их, как мистических показателей. Он исходил из аргументов интимных душевных ощущений-постижений. Такое душевное восприятие мира считал он единственным орудием познания. Вид горних вершин убеждал его в существовании Бога. Вечерняя заря за изгородью сада уводила его в лунатические созерцания, в сны о вещих истоках вселенной.
Часы работы были единственными в моей жизни, когда я собственно жил. Улиц городка, его лачужки, базар, поля, которые расстилались кругом, — все это я не замечал. Год за годом я их видел и перестал уж их замечать. Только работа и книги, которые возбуждали меня к деятельности, поддерживали во мне интерес к жизни. Я как бы повис в воздухе, я чувствовал под собою пустоту.
И понемногу, по мере того, как я углублялся в свою работу, в ней скоплялись яд и горечь. Я терял спокойствие и объективность, я вступал в личный спор с жизнью, я решился выдвинуть проблему безграничной пустоты, отчаянья… Я рылся изнутри, обнаруживая в жизни начала смерти и разложения. Я был уже не исследователем, а тяжущимся, который потерпел страшный удар, раздробивший его душу.
И этот день, когда в пустом поле, одетом сумраком, откровение пустоты так резануло мою душу, я запомнил навсегда. Прозрачная пустота и молчание неба, мне казалось, обнажили вечное бездушие и вечное безбожие мира. Он расстилается под безмятежной синевой открыто, пусто и нагло: зеленеют холмы, темнеют тучами сады и ветер взвивает дорожную пыль и носится над серой терпеливой землей.
Я остановился перед несколькими смутными, вдаль уходящими путями, не имея сил ни на безумие веры, ни на безумие безверия.
И в книге, которую я заканчивал, был мой собственный приговор: она была подобна мне, она не горела, не вопияла о своем безумии, как о правде абсолютной. И всю эту гору исписанных листов я сложил у себя в углу, не имея даже смутной надежды на то, что хотя бы единая человеческая душа склонится над страницами моей книги и прочтет мою душу.
И я вяло прозябал в эти последние дни, когда я подводил последние счеты. В конце местечка, там, где у горбатых холмов змеится серая сильная река, стоит длинное здание лесопильни. С крыши его день и ночь раздается напряженное пыхтение, с шумом вырывается пар из тонкой трубы, визжит внутри гигантская пила, скрежещут под нею доски, вылетая из пасти, гладкие, обтесанные, голые. Запах теса, наваленных грудами досок, смешанный с береговой свежестью, с запахом ила и водорослей от реки, слышен кругом. В эту лесопильню я поступил конторщиком и провожу там дни свои до вечера.
Я веду счета, переписываю фактуры в книгу, заношу поступление материалов, сгибаюсь над накладными и счетами. Вечером я возвращаюсь ужинать и ложусь спать, а утром снова медленно иду берегом реки к концу местечка, где уже пыхтит и скрежещет лесопильня. Мои дни заполняются всем обиходом текущего дня: я обедаю, работаю, сижу за самоваром, набиваю гильзы табаком, сплю и утром встаю. Я не хожу больше ни на кладбище, ни в поле, ни в сады, темнеющие кругом на горизонте.
И, вспоминая свою мечту созерцания на горах, я содрогаюсь при мысли об ощущении голой цинической пустоты и там, где вершины гор являются как бы мощным символом библейского Бога Адоная. И я не знал: нет Бога в мире или не было больше его в моей душе…
А в свободное время я порой медленно прохожу по базару, лепясь вдоль заборов и лавок, обходя лужи, навоз, глядя, как грязные ребятишки жуют хлеб у дверей лавчонок, как боров лоснится грязной спиной в луже. В этом спертом и душном воздухе базара я вспоминаю нетерпеливую жажду грозы в юности и радость, когда над таким жалким человеческим поселком начиналась гроза, когда веял порывисто ветер и издали с веяньем грозы наплывало смутное рокотанье грома. Я радовался, я жадно ждал, чтобы ослепительная и страшная гроза смела с лица земли жалкое человеческое жилье, чтобы сверкнул столп огненный и Господь воочию явился и утвердил на этом жалком клочке земли свою вечную правду и вечное величие жизни.
Читать дальше