Как велика была радость Штейнгарта, когда и его страхи оказались наконец напрасными и он сразу получил целый ряд славных, полных надежды, жизнерадостных писем. Вся его отчужденность мигом опять исчезла, и однажды, когда я вдвоем работал с ним в верхней шахте, а прочие арестанты ушли наверх пить чай, он уселся возле меня и, как в первую памятную ночь знакомства, оживленно, долго и с задушевной откровенностью рассказывал мне о своем недавнем душевном состоянии.
— Неужели вы не понимали, почему я сторонился от вас с Валерьяном? В ваших глазах я ловил постоянные вопросы: «Что с тобой? Не можем ли мы чем помочь тебе?» И это было так тяжело, так невыносимо тяжело… Когда от самого себя готов убежать и скрыться, то общество подобных еще меньше может удовлетворить. Ну, а вот какой-нибудь Ногайцев… Ах, это совсем другое дело! Поверите ли, Иван Николаевич, я только теперь научился ценить как следует эту простую, чуждую всяких хитрых затей душу. Если б вы знали, сколько нежной чуткости открыл я в сердце этого полузверя, убийцы трех человек! Раз вечером — как сейчас помню, перед поверкой — сижу я на завалинке под кухонным окном, в стороне от публики, смотрю — он прямо ко мне ковыляет, ухмыляется: «Чего затуманился, дружок? Аль уж все пути-дороженьки запали?» И я не сумею вам передать, как он это просто, как задушевно-просто сказал!.. У меня от этих слов по сердцу такая теплая волна прошла и в глазах все сразу просветлело… Неужто ж, подумал я, и в самом деле, все пути-дороженьки для меня запали? Разве человек, стоящий этого имени, исчерпывается одним каким-либо интересом, чувством? И если бы даже погибли все мои. личные привязанности и радости, то разве не, продолжала бы мне светить звезда идеала, которой я посвятил свою жизнь и свободу? К ней-то, во всяком уж случае, не запали пути-дороженьки!..
Так вот видите, — закончил Штейнгарт с радостной улыбкой, — какие сложные мысли и чувства разбудил во мне самый простой и немудрый вопрос нашего забавного, толстого увальня Михаила Иваныча… И с этого дня началась наша нежная дружба!
XIV. «Атаман Буря» и начало его карьеры
В одной из новых партий, прибывших в Шелай, оказался молоденький еврейчик по фамилии Шустер. По его собственным словам, ему было двадцать три года, но на вид он был значительно моложе. Маленького роста, свеженький, всегда чистенький, румяный, с большими черными глазами, необыкновенно живыми и блестящими, он отличался изысканно вежливыми манерами и, раскланиваясь со мной при встречах, всегда грациозно расшаркивался; речь его, слегка картавая, тоже изобличала человека, получившего некоторый лоск образования, и действительно, при расспросах оказалось, что юноша учился когда-то во втором классе гимназии и, кроме того, сам кое-что читал; он был вообще очень неглуп, развит, писал почти вполне грамотно, и невольно как-то думалось, что с арестантской массой ничто не связывает этого человека, кроме серой арестантской куртки и какого-нибудь случайного несчастья, толкнувшего его в среду преступных и развращенных людей. Специфически еврейских черт в наружности Шустера было мало, и первое время меня крайне удивляло, что арестанты тем не менее почти все называли его жидом, и называли с явным недоброжелательством, почти с презрением. Бывали в нашей тюрьме и другие евреи, несравненно более типичные, и случалось, что их тоже ругали жидами, но в ругани этой, как я уже говорил выше, не слышалось никакой ненависти; между тем Шустер составлял в этом отношении какое-то странное исключение. Кобылка, несомненно, его не любила, и долгое время я объяснял это тем, что он, что называется, от своих отстал и к чужим не пристал. Действительно, даже серые арестантские штаны и бушлат с двумя черными тузами на спине сидели на его гибкой фигуре как-то приличнее — я чуть не сказал «изящнее», — нежели на остальных каторжных; он был со всеми ласков и как-то вкрадчиво вежлив, и когда проходил, бывало, по коридору или по камере быстрой, грациозной походкой, румяненький, гладко причесанный, бросая кругом блестящие, робко-ласкающие взгляды, то каждый раз напоминал мне собою котенка, желающего приласкаться ко всякому встречному… Но Шустера не ласкали, а, напротив, обрывали на каждом шагу сердитым возгласом:
— Ах ты, жидина пархатая!
Ему с большим удовольствием загибали салазки, делали вселенские смази, отрубали банки. Шустер в таких случаях никогда не защищался, он даже не бранился, не кричал, а только продолжал вкрадчивым голосом уговаривать или умолять палачей не трогать, не мучить его… Он явно старался в то же время подделаться к тюремным силачам и воротилам, был перед ними, как говорится у арестантов, хвостом, шутил, заигрывал, и иногда ему удавалось достичь своей цели: какой-нибудь Чащин или Быков расхаживал с ним по двору, фамильярно обнявшись и дружелюбно беседуя. Но проходило несколько минут, и тот же Чащин давал своему новому приятелю здоровенный пинок и кричал свирепо:
Читать дальше