— Ты, что ль, образованный-то? — захохотал пуще прежнего Тропин, приподнимая на локте свое нахальное лицо. — Я по крайности грамотный, а ты-то до сегодня ведь полагал, что книжку заместо сахару с чаем прикусывают! Недаром и фамилия твоя — Карасев: караси ведь всех рыб глупее, братцы.
Кровь так и ударила в лицо Карасеву.
— А твоя кака фамилия? — весь дрожа от злости и тщетно ломая голову, какой бы сокрушительный ответ придумать, спросил он, подступая кошачьими шагами к нарам противника. — Ты кто такой будешь? Тропин?
— Ну, Тропин. А все ж не Карасев. Завтра, захочу, Скатертевым буду, а все же не Карасевым!
Карасев, видимо, был окончательно ошеломлен этим непонятным для него остроумием и несколько мгновений стоял как очумелый, не зная, что возразить. И вдруг, подумав, раскатился такой отборной, трехэтажной кабацкой руганью, к какой редко прибегали и самые лучшие тюремные виртуозы! Кобылка, как один человек, покатилась со смеху; не выдержал даже мрачный Стрельбицкий, все время шагавший по камере.
— Аи да монах! Только что в монахи поступить собирался… Ну и удружил же! Молодчага!
Карасев окончательно потерялся.
— А чего ж он говорит мне глупости? — как бы оправдываясь, заговорил он охрипшим голосом. — Я и сам могу наговорить глупостей…
И долго еще в таком роде шла между новичками перебранка, пока все не улеглись наконец спать. Не помню уж в какой связи, поздно вечером Стрельбицкий рассказал Тропику, лежа с ним рядом на нарах, одну страшную историю из своего далекого прошлого. Начала этой истории я не слышал: должно быть, Стрельбицкий повествовал о своих разбойничьих похождениях где-то на юге России. Шайка их была переловлена, и озлобленные крестьяне-хохлы посадили троих главарей, в том числе и Стрельбицкого, в холодный погреб.
— Ну вот посадили. И помни, в одних рубахах, со связанными руками, ногами! Глядим вокруг — темно, лед. Холодно — страсть. «Что ж, братцы, видно, помирать надо», — говорим промеж себя. Помирать — так помирать! Стараемся уснуть, жмемся друг к дружке; зуб на зуб не попадает. Вдруг ночью огни. Много народу, слышим, идет. «Бить их, мерзавцев!» Ну, беда пришла. Ввалилась орава. Лупили, я тебе скажу, так, что еле живых оставили. Однако насмерть не убили. А что ж, ты думаешь, сделали? Привесили за веревку, которой руки за спиной были скручены, к балке, вылили на каждого по ведру воды и ушли. Заледенели мы все… Ну вот как сосульки бывают зимой, с крыш висят… И так, братец ты мой, кажинный день по часу, по два стали мы висеть: выльют на нас по ведру воды и уйдут. Раз, помню, целые сутки так продержали…
— Да как же вы не померли? Ведь это насмоку какую, брат, схватить было можно?
— Тут уж не до насмоки. Все трое голосу совсем лишились, а один в горячке и помер скоро. Другой товарищ без голосу на всю жизнь остался, а у меня после отошло.
— Ну и долго так держали вас в погребу?
— Да почти шесть недель.
— Ну, врешь?!
— Ничего не вру. Ты, брат, не знаешь еще этих хохлов: таких других варваров свет не создавал.
Но, возмущаясь варварством палачей-хохлов, собеседники и не думали, по-видимому, вспомнить о варварствах самого рассказчика, которыми была вызвана эта свирепая расправа. Я давно уже привык к такому одностороннему гуманизму своих сожителей; тем не менее услышанный рассказ, в котором чуялась правда, обратил мое внимание на Стрельбицкого: у человека, прошедшего такую школу — невольно думалось мне, — скопилось в душе много мрака и ненависти и должен быть гордый, непреклонно-сильный характер…
Что касается Грибского, то на него описанная история повлияла почему-то самым благотворным образом: он не только перестал срамословить, но и вообще как-то затих и совершенно стушевался в камере. Его прежнюю роль взял на себя Тропин, которому, видимо, страшно нравилось доставлять мне и Штейнгарту возможно больше неприятностей. Грибский, бывало, только рассказывал грязные анекдоты, он же теперь старался размазывать их, всячески изукрашивать, варьировать и смаковать. И оборвать такого человека, подобно тому как Штейнгарт оборвал Грибского, было немыслимо: это значило бы пойти на крупный скандал, в котором, несомненно, принял бы участие и озлобленный товарищ Тропина — Стрельбицкий. Оба они еще с первых же дней свели дружбу с Юхоревым и все свободное от работы время неразлучно гуляли вместе по тюремному двору.
В тот самый день, как произошло примирение мое с Юхоревым, последний прибежал и торжественно заявил:
Читать дальше