Я ничего ни от кого не слыхала ранее ни о грядущей столовой (какое счастье! керосин придется добывать только для лампы!), ни о месте судомойки, на которое притязает Цветаева. О, конечно, конечно, всякий труд почетен! И дай ей бог! Но неужели никому не будет стыдно: я, скажем, сижу за столом, хлебаю затируху, жую морковные котлеты, а после меня тарелки, ложки, вилки моет не кто-нибудь, а Марина Цветаева? Если Цветаеву можно определить в судомойки, то почему бы Ахматову не в поломойки, а жив был бы Александр Блок его бы при столовой в истопники. Истинно писательская столовая.
Ну вот видите, все хорошо, сказала я, когда мы спустились на площадь. Теперь идите искать на Бутлерову, а потом к Тверяковой.
И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.
А стоит ли искать? Все равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.
Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.
Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить.
Я стала ей говорить, что в Совете эвакуированных немало людей, знающих и любящих ее стихи, и они сделают все, что могут, а если она получит место судомойки, то и она и сын будут сыты.
Хорошо, согласилась Марала Ивановна, я, пожалуй, пойду, поищу.
Желаю вам успеха, сказала я, освобождая свою руку из-под ее руки.
Нет, нет! закричала Марина Ивановна. Одна я не могу. Я совсем не понимаю, где что. Я не разбираюсь в пространстве.
Я попыталась объяснить ей, что мне непременно надо побывать дома. Что у меня хворает Женя. Что вообще я должна побыть с детьми. Что должна донести до дому мед он детям обещан, и они ждут его.
Хорошо, согласилась Марина Ивановна с внезапной кротостью. Я пойду вместе с вами, подожду, пока вы будете там возиться, а потом мы вместе пойдем на Бутлерову.
Мы шли по улице Льва Толстого. Я вела под руку Марину Ивановну, а в другой руке держала стаканчик.
Я знаю вас всего пять минут, сказала Марина Ивановна после недолгого молчания, но чувствую себя с вами свободно. Когда я уезжала из Москвы, я ничего с собой не взяла. Понимала ясно, что моя жизнь окончена. Я даже письма Бореньки Пастернака не захватила с собою... Скажите, пожалуйста, тут она приостановилась, остановив и меня. Скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?
Стоит не стоит об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж во всяком случае все равно как и где. Но у меня дочка.
Да разве вы не понимаете, что все кончено! И для вас, и для вашей дочери, и вообще. Мы свернули в мою улицу.
Что все? спросила я.
Вообще все! Она описала в воздухе широкий круг своим странным, на руку надетым мешочком. Ну, например, Россия! Немцы?
Да, и немцы.
Не знаю. Я не знаю, захватят ли немцы Россию, а если захватят, надолго ли. Я и об этом размышляю мало. Я ведь мобилизована. Мобилизованным рассуждать не положено. Сейчас на моем попечении двое детей, и я за них в ответе. За их жизнь, здоровье, покой, обучение, веселье.
Я рассказала ей, как, когда пароход наш еще совсем недалеко отплыл от Москвы и качался, весь темный, в черной тьме, неподалеку от какой-то ТЭЦ, немцы налетели на ТЭЦ и начали бомбить. Бомбили они не пароход, не нас, а ТЭЦ, но бомба легко могла угодить и в нас. При каждом взрыве пароход вздрагивал весь, от носа до кормы весь, вместе с нами. Я держала Женю на коленях, а Люшу за руку. Сказать по правде, боялась я отчаянно. Жила от вздрога до вздрога. Вспоминались слова Хемингуэя из романа Прощай, оружие!": Сиди и жди, когда тебя убьют... Сидела и ждала. Насколько легче бойцам в окопах, думала я тогда. У них в руках винтовки, а не детские руки. Дети же не боялись, потому что привыкли верить, что если Ида и я рядом, то ничего худого случиться с ними не может. В темноте я читала им на память пушкинского Гусара. Собственно, читала я для Люши это ведь совсем не для четырехлетних! но Женя заливался хохотом, хохотал до слез, я еле удерживала его у себя на коленях, хохотал так буйно, так безудержно, что даже взрослые, совсем не расположенные смеяться, и те в промежутках между разрывами смеялись (не над Гусаром, над Женей). Сейчас и он и Люша знают уже всего Гусара наизусть. Четырехлетний Женя, ростом прекрохотный, с полуторагодовалого, а говорит длинными, законченными фразами, десятилетнему впору. В Чистополе хозяйские мальчики (двенадцати и четырнадцати лет) смотрят на него, как на дрессированного лилипута, ходят за ним по пятам, а ончитает им:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу