— Это будет блестящий номер, — говорил клоун.
— Вы уверены, что получите большой граммофон? — спрашивал директор.
— О! Я получу не только граммофон, но и женщину. Мой друг, Конон Иванович, и мой другой друг, Янкелевич, обещали мне всё устроить. Сначала, в ночь перед нашим отъездом, будет похищен граммофон. Конон Иванович будет спрятан в доме и выдаст инструмент в окно. Потом будет похищена женщина. Первое связано со вторым, и ни то, ни другое не может быть получено в отдельности. Инструмент нужнее женщины, но и она может быть полезна. А за бесполезностью можно будет оставить ее в соседнем городе.
— Вы уверены, что она согласна?
— Да, я уверен. Она влюблена в меня. Влюблена, — повторил клоун, странное слово для делового разговора, но в нем-то всё дело. Влюблена! шепнул клоун. Его стертое лицо принимало ребячье выражение. Его глаза опять блуждали по звездным блескам. Но ничего похожего на Мотины глаза не было в горящих звездах, как будто не была там решена ее судьба решением высоким и прекрасным, так искаженно отражавшимся в замыслах похитителей.
Яков Федорович Стубе несколько раз говорил Моте, что неприлично так часто бывать в цирке. Яков Федорович не раз засыпал с сердитым выражением лица, не дождавшись ее возвращения с представлений.
— Сегодня последнее представление, — скрывая дрожь, сказала ему Мотя, — завтра цирк уезжает.
— Отчего же ты так нежна со мной? — спросил Яков Федорович, принимая ее поцелуй.
Спокойно засыпая, думал он: «Прекрасное сердце!»
Всю ночь ему снилось, что вытаскивают в окно из его комнат не то рояль, не то гроб и вытащить не могут: узка рама.
Наутро он увидел, что постель Моти не смята. Он снял колпак и щелкнул себя по лбу: может быть, еще спит? Ощутив боль, он надел туфли, пошел к постели. Совсем не тронута, стоит, как бы приготовлена. Он поднял шторы. Всё, как вчера, разбросано на туалете. Вот тут была и нет ее теперь.
Яков Федорович улыбнулся и взял трубку: наверно, вернулась слишком поздно и легла в гостиной, не раздеваясь. Но это в последний раз. Но он сейчас ее увидит, как только войдет в гостиную.
И все-таки он медлил войти в гостиную, обманывая себя, что медлит только для того, чтоб зажечь трубку. Но идти надо. Он откашливается.
Моти нет в гостиной.
Он обманывает себя, что он так и знал, что это ничего не значит, но дом зловеще пуст без Моти и насмешлив.
Яков Федорович осторожно идет по комнате, обходя вещи, как врагов. Он сгорбился, он совсем похож на доброго старичка, который ищет шалунью внучку, играющую в прятки. Но нигде нет шалуньи внучки, и шалости никакой нет, а есть жестокость и нагота события. И едкая судорога вскакивает в Якове Федоровиче, как кошка, цепляясь за стенки горла. Все-таки надо быть спокойным и всё оглядеть. Вот: окно не закрыто, его открывали ночью. Сон даром не снится. Вот: дверь в магазин приоткрыта. Яков Федорович сердится и запахивает халат. Хозяйской ногой толкает он дверь и хозяйским взором окидывает магазин. Сумрак, и кой-какие струны на инструментах жалобно откликаются на его вход, как звери зверинца при входе сторожа.
Он открывает ставни и, как Моти не было в спальне, так и тут нет огромного, зеленого с золотым жерлом граммофона, и как там всё опустело, так и тут пустует всё, все вещи показывают на опустевшее место.
— Вот как! — хрипит Яков Федорович. — С граммофоном бежала? — Он хочет похохотать немного, ведь это очень смешно, что Мотя сбежала с граммофоном; но кошка в горле не дает хохотнуть и стискивает горло бархатными лапами, выпуская когти.
На прилавке, на оберточной бумаге, написано — «прощай», — и синий карандаш, которым Яков Федорович вырисовывает цены для выставки, лежит тут же.
Яков Федорович курит, сильно курит, и табак кажется ему слишком слабым. Конечно, он должен идти сейчас умываться, но можно и без этого. Конечно, стоит ему только заявить, и беглецов сегодня же нагонят, но можно и без этого. Из кухни скоро принесут кофе, вот этого совсем не надо. Яков Федорович торопливо идет затворить на крючок дверь из комнат во двор. Потом возвращается в магазин и ходит, оглядывая инструменты, как всегда по утрам. Он гладит цитру, и она поет полным, богатым вздохом. Он трогает несколько скрипок, и одинокие струнки радостно вздрагивают. Он не хочет замечать граммофонов, осиротевших, маленьких таких прежде и теперь вдруг выросших. Ему хотелось бы сыграть сейчас сразу на всех инструментах, всколыхнуть весь мир звуков и принять в себя все его волны, и он жадно окидывает глазами свой магазин. Потом, выколотив трубку о прилавок, где обычно ее выколачивает, идет в гостиную к роялю.
Читать дальше