Пушкин "метафизически" близок Розанову. К социальной направленности Пушкина он довольно равнодушен, и хотя находит, что Пушкин первым в послепетровское время обратился к русскому идеалу, однако "Пушкин и Лермонтов ничего особенного не хотели"30. Главное в Пушкине -многобожие, дар воспеть прекрасное разнообразие мира, отсутствие господствующей идеи. "Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться всю жизнь, -- пишет Розанов. -- Попробуйте жить Гоголем... Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом... Через немного времени вы почувствуете... себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком: "простора!", "воздуха!"... У Пушкина -- все двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это -- в точности сад, где вы не устаете"31.
Конечно, добавляет Розанов, Россия никогда не станет жить Пушкиным, как греки -- Гомером. Тут не недостаточность поэта, а потребность движения, потребность подышать атмосферой "исключительных настроений". После "сада" Пушкина -- "исключительный и фантастический кабинет" Гоголя. После Пушкина, в другом месте пишет Розанов, "дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы...".
И в этот момент "злобы" рождается вторая исключительная для Розанова фигура: Толстой. "Толстой из этой мглы поднял голову: "К идеалу!"32. Толстой описал не молодых людей, рассуждающих о труде, а самую "трудовую Россию", отнесся с уважением к семье, к трудящемуся человеку, к отцам. "Это -- впервые и е д и н с т в е н н о е русской литературе, без подражаний и продолжений"33.
Толстой, стало быть, выполнил тот "социальный заказ", который Розанов устал ждать от русской литературы. Но скорее всего розанов выдумал своего Толстого. Толстой описал рлалзлнлыле семьи, рлалзлллилчлнлылх отцов, наконец, рлалзлнлылй труд; создал сложную и совсем не апологетическую картину русской действительности; не заметить его критики того сословия, к которому Розанов слал Чернышевского "целовать ручки"34, -- значит не хотеть ее замечать.
Но третья исключительная фигура, А. Суворин, была действительно близка к розановскому идеалу. О молодом Суворине Розанов отзывался непочтительно: мало ли "либеральных пересмешников"? Однако "либеральный пересмешник" превратился в "средневекового рыцаря", который, завязав в узелок свою "известность" и "любимость" (явно преувеличенные Розановым), вышел вон с новым чувством: "Я должен жить не для своего имени, а для имени России". И он жил так - заключает Розанов.
Кредо, приписываемое Розановым Суворину, -- единственно достойное (по Розанову) кредо русского литератора. Не будем сейчас возвращаться к вопросу о том, как способствовал Суворин славе России. На этот вопрос не так давно был дан достаточно объективный ответ35. Меня интересует в данном случае иная проблема.
По сути дела, для Розанова существуют длвле литературы. Литература самовыражения, споспешествующая славе имени, и литература, если так можно сказать, национальных интересов.
Что такое литература самовыражения? -- Она отражает личную истину писателя, его собственное видение мира. Розанов ставит вопрос буквально следующим образом: кто таков писатель, чтобы его личная истина стала достоянием общества? Можно ли писателю доверить такое ответственное дело, как влияние на умонастроение тысяч читателей? Пушкин -- счастливое исключение: его самовыражение было метафизически полноценным, к тому же социально не вредным, а даже скорее полезным. Но другие? Не вносят ли они преимущественно сумятицу в читательские головы, не получается ли так, что их литературное дарование злалслтлалвлллялелтл читателя принять ту точку зрения, с которой ему и не хочется соглашаться? В литературе самовыражения, выходит, есть элемент насилия и гипноза. Не лучше ли в таком случае иметь дело с писателями, которые стремятся выразить не личную истину, а своевременные общественные интересы?
Здесь я намеренно огрубляю розановскую мысль, стараюсь обнажить ее и признаю, что при таком обнажении Розанов перестает быть Розановым. И вот обнаруживается важная особенность розановской мысли; она в самом деле -"опавшие листья", то есть живет как орнамент, узор, как намек на многообразие истины. Ведь парадокс всей русской литературы заключается в том, что общественно своевременным было всегда неугодное власти несвоевременное слово. Оно вырывалось не спросясь, и не оно приноравливалось к обществу, а общество -- к нему, причем процесс "переваривания" такого слова затягивался порою на десятилетия. Но сколько бы времени ни прошло, "несвоевременное" (для власти) слово выживает и остается, тогда как "своевременное" оказывается мертворожденным. Наконец, настаивая на литературе национальных интересов, Розанов забывал о своем собственном писательском кредо, о своем предельном субъективизме, о том, что он призывал читателя плакать не об обстоятельствах своей жизни, а о себе, и что эта, как теперь называется, экзистенциальная тема была у Розанова превалирующей.
Читать дальше