Указываю на эти взаимные связи и влияния для того, чтобы повторить: знание истории развития иностранной и русской литературы необходимо писателю.
Лет двадцати я начал понимать, что видел, пережил, слышал много такого, о чем следует и даже необходимо рассказать людям. Мне казалось, что я знаю и чувствую кое-что не так, как другие; это смущало и настраивало меня беспокойно, говорливо. Даже читая книги таких мастеров, как Тургенев, я думал иногда, что, пожалуй, мог бы рассказать, например, о героях "Записок охотника" иначе, не так, как это сделано Тургеневым. В эти годы я уже считался интересным рассказчиком, меня внимательно слушали грузчики, булочники, "босяки", плотники, железнодорожные рабочие, "странники по святым местам" и вообще люди, среди которых я жил. Рассказывая о прочитанных книгах, я все чаще ловил себя на том, что рассказывал неверно, искажая прочитанное, добавляя к нему что-то от себя, из своего опыта. Это происходило потому, что факты жизни и литература сливались у меня в единое целое. Книга - такое же явление жизни, как человек, она - тоже факт живой, говорящий, и она менее "вещь", чем все другие вещи, созданные и создаваемые человеком.
Слушали меня интеллигенты и советовали:
- Пишите! Попробуйте писать!
Нередко я чувствовал себя точно пьяным и переживал припадки многоречивости, словесного буйства от желания выговорить все, что тяготило и радовало меня, хотел рассказать, чтоб "разгрузиться". Бывали моменты столь мучительного напряжения, когда у меня, точно у истерика, стоял "ком в горле" и мне хотелось кричать, что стекольщик Анатолии - мой друг, талантливейший парень - погибнет, если не помочь ему; что проститутка Тереза - хороший человек и несправедливо, что она - проститутка, а студенты, пользуясь ею, не видят этого, так же как не видят, что Матица, старуха-нищая,- умнее, чем молодая, начитанная акушерка Яковлева.
Втайне даже от близкого моего друга, студента Гурия Плетнева, я писал стихи о Терезе, Анатолии, о том, что снег весной тает не для того, чтобы стекать грязной водой с улицы в подвал, где работают булочники, что Волга красивая река, крендельщик Кузин - Иуда Предатель, а жизнь - сплошное свинство и тоска, убивающая душу.
Стихи писал я легко, но видел, что они - отвратительны, и презирал себя за неуменье, за бездарность. Я читал Пушкина, Лермонтова, Некрасова, переводы Курочкина из Беранже и очень хорошо видел, что ни на одного из этих поэтов я ничем не похож Писать прозу - не решался, она казалась мне труднее стихов, она требовала особенно изощренного зрения, прозорливой способности видеть и отмечать невидимое другими и какой-то необыкновенно плотной, крепкой кладки слов. Но все-таки стал пробовать себя и в прозе, избрав однако стиль прозы "ритмической", находя простую - непосильной мне. Попытки писать просто приводили к результатам печальным и смешным. Ритмической прозой я написал огромную "поэму" "Песнь старого дуба". В. Г. Короленко десятком слов разрушил до основания эту деревянную вещь, в которой я, кажется, изложил свои размышления по поводу статьи "Круговорот жизни", напечатанной, если не ошибаюсь, в научном журнале "Знание",- статья говорила о теории эволюции. Из нее в памяти моей осталась только одна фраза:
"Я в мир пришел, чтобы не соглашаться",- и, кажется, действительно не соглашался с теорией эволюции.
Но Короленко не вылечил меня от пристрастия к "ритмической" прозе и, спустя еще лет пять, похвалив мой рассказ "Дед Архип", сказал, что напрасно я сдобрил рассказ "чем-то похожим на стихи". Я ему не поверил, но дома, просмотрев рассказ, горестно убедился, что целая страница - описание ливня в степи - написана мною именно этой проклятой "ритмической". Она долго преследовала меня, незаметно и неуместно просачиваясь в рассказы. Я начинал рассказы какими-то поющими фразами, например, так: "Лучи луны прошли сквозь ветви кизиля и цепкие кусты держидерева", и потом, в печати, мне было стыдно убедиться, что "лучи луны" читаются, как лучины, а "прошли" - не то слово, какое следовало поставить. В другом рассказе у меня "извозчик извлек из кармана кисет" - эти три "из" рядом не очень украшали "томительно бедную жизнь". Вообще я старался писать "красиво".
"Пьяный, прижавшись к столбу фонаря, смотрел, улыбаясь, на тень свою, она вздрагивала",- а ночь - по моим же словам - была тихая, лунная, такими ночами фонарей не зажигали, тень не могла вздрагивать, если нет ветра и огонь горит спокойно. Такие "описки" и "обмолвки" встречались почти в каждом моем рассказе, и я жестоко ругал себя за это.
Читать дальше