... Нариман в свитере, на ногах валенки, слегка чихает, это от волнения (чего волноваться?), будто глядит на себя нынешнего, людей, его окружающих, из будущего, куда прежде был устремлен, и жизнь давно прожита, а это его настоящее - уже давно прошлое. Но кому надо копаться в прожитом, не будучи в силах хоть что-то изменить?
У Наримана много всякого собралось - коротких и пространных записей, дневниковых фраз, арабская вязь и русский текст, отстуканный на машинке. Ощущение, что важно не то, что сказалось, а что невыговорено и осталось в памяти. Встал, подошел к кровати сына. Холодно, печь еле теплится. Надо экономить дрова.
Московская зима угнетала Наримана лютыми морозами, скорым наступлением темноты, резкими перепадами от холодов до оттепелей, когда дышать трудно, а потом вдруг подмораживало и ходить по скользким ледяным комьям, торчащим из земли, становилось невмоготу, и он, как только перевалило через самую длинную ночь в году (недавно узнал, новые веяния: день рождения Кобы!), чувствовал облегчение. Ему доставляло удовольствие, отрывая листок календаря, видеть, как изо дня в день отодвигается время заката и растет долгота дня.
Спасается порой от неуюта и холода песней, народная мелодия бережет и согревает, будто печь. Слово источало, казалось, жар. Когда один в доме, тихо напевал, тревожа глубины души, и даже слезы полнили глаза. Вот бы глянул кто на степенного, седого старика: и голоса никакого, а поет. Часто одну строку напевал, а мелодия лилась, растягиваясь.
Однажды Гюльсум услышала. Насторожилась.
Нет, не смогла ты стать любимой мне...
- Кто не смогла? Я?
- Может, и ты, - пошутил.
Обиделась: - При мне ее больше не пой.
И он тут же спел другую: О моя сероглазая, душа моя...
Хрипло прозвучало. По заказу, увы, не получается. А в другой раз спел, якобы ее нет дома,- для нее: Ты моя красавица, свес моих очей...
Гюльсум затаилась: слышала, но не вышла, думая, что Нариман не знает, дома ли она. И в раю не сыщешь такой, как ты, гурии-красавицы... - мелодия щемящая, тоска чуть отступает, уходит, вовсе исчезает.
От снега светло, глянул на спящего сына, будто удостовериться хотел: дышит!.. Тревожные ночи, когда сын болеет, задыхаясь в кашле.
Хлопья закрыли собой небосвод, нескончаемо их круженье, не успев пасть на землю, тут же тают, превращаясь в грязные лужи, шумно стекает с крыш вода, не поймешь, льет ли с неба дождь или снег, липнет на ресницы, холодит щеки, ноги проваливаются в серую слякоть, скользят.
ГИПНОЗ ЛЕГЕНДАРНОГО АСКЕТИЗМА,
и риск запечатлеть сокровенное, осторожность выработалась со времен конспирации, но до обыска, как было в прежние годы, не дойдет, хотя ручаться... - додуматься до такого: обыск на квартире председателя Центрального (с большой буквы) Исполнительного Комитета огромной страны, имя которой С. С. С. Р., и все эти точки, как и в Ц. И. К., Нариман отчетливо и не спеша проставляет под решениями государственной важности, закрепляемыми его подписью, здесь, в Москве.
Замахнулся, как это теперь ему открылось, на мстительных, которые не простят критику, представят как нытье и маловерие, вылазку контры. Успеть предупредить сына. Рассказать ему, пока жив. В любой миг... - да, он врач и понимает, что в одночасье может умереть. Уже созрело в душе, но еще не высказал: именно сегодня, когда резко кольнуло в сердце, почти разрыв с Кобой, родилась фраза, непременно запишет для сына в назидание: эти дрязги властолюбцев, безотчетное диктаторство и надменность. Вождей наплодилось видимо-невидимо, частенько и его, Наримана, величают не иначе как вождь. Ваше имя в сознании трудящихся Востока,- встать, остановить оратора, запретить, но фраза уже произнесена,- идет следом за именем Ленина, и аплодисменты не перекричать. Но удивительнее всего, что Нариман начинает к этому привыкать, даже нравится. Тщеславие? Нет, не допустит, чтоб дух был отравлен. Может, когда сын подрастет, и большевизма не будет? Да, именно так, не забыть эту фразу: и большевизма, может, не будет! Вдруг остановился, схватившись за сердце, но видения не покидали.
железный ты, Юсиф (Иосиф?), но и оно ржавеет, кичишься,
властолюбец, что стальной.
никогда не позволишь себе слабость, чтоб даже жена не почуяла,
чудо-красавица, хрупкое создание, единственное светлое в твоем
аскетическом быту, железная кровать, застеленная жёстким одеялом,
да серая длиннополая шинель, но стол непременно, чтоб засесть в
поисках неотразимого слова, заклеймить презренного врага и
Читать дальше