Он стал похож на добрую, усталую красноносую птицу, когда говорил все это.
Кастровский растроганно схватил и встряхнул его за обе руки.
- У вас чуткая душа, доктор.
- Не думаю. Просто несколько устаешь от этой однообразно-безобразной жизни. Легкая депрессия на почве...
- Доктор, ничего не на почве, - не слушая, перебил Кастровский. Дайте мне слово, обещайте! У вас душа, и вы должны помочь мне ее спасти. Она ужасно больна. Она почти умирает. Она умирала, и я один был зимой около нее. Я ухаживал за ней, как нянька, как мамка, как убитый горем отец!.. Доктор, я молился на коврике у ее постели!
- Ах вот оно что? - вдумчиво отметил Осип Евсеевич, внимательно слушая.
- Не смейтесь! Молился! Кому я молился, спросите вы? Не знаю, но молился, чтоб она осталась жива, а вот теперь она поет, а ей совсем нельзя петь, но это ничего. Но у нас пропуск, у нас место на самолет завтра утром, а она сопротивляется! Она сама мечтала о тишине среди друзей, а теперь не хочет, она ожесточается, не желает меня слушать, а ей необходимо... У вас есть машина? Чтоб на аэродром?
- Успокойтесь... Вы говорите, завтра утром?.. Есть, есть машина. Даже не надо никакой машины. От нас пойдут машины к утренним самолетам. Мы отправляем раненых. Так что все уладится.
- Ничего не уладится, пока вы не убедите. Вы, как врач, должны ее заставить, приказать... напугать, в конце концов! Послушайте ей сердце или пульс, убедитесь сами - и вы увидите!
- Я и так вижу - она в плохом состоянии. Хорошо, я все сделаю.
- Вы понимаете, ведь я не ради себя. Я готов тут остаться и погибнуть, если понадобится. С радостной улыбкой помахаю вслед ее самолету и умру здесь с улыбкой...
- Ну, это же ни к чему! - дружелюбно и рассудительно заметил Осип Евсеевич.
- Правда? Мне тоже кажется... Но еще, доктор... еще, дорогой Осип Евсеевич, ведь там остались вещи. Я их собрал украдкой, потихоньку, чтоб она не видела. Они остались в доме. У меня в комнате, в уголке, под моим пальто. Два жалких саквояжика, чемоданчик! Только самое необходимое! Разве мы думаем о вещах!
За несколько часов до того, как начался в госпитале концерт, в Оперном театре шла монтировочная репетиция. Электрические моторы бездействовали, и громадные раскрашенные холсты задников, изображавших снежное поле, запущенный сад или бальный зал, старикам приходилось поднимать вручную, наматывая трос на барабан лебедки.
Они работали вчетвером там, где полагалось быть двум рабочим, работали медленно, часто отдыхая, наваливаясь на ручку грудью, когда недоставало силы.
Наконец комната Татьяны стояла на месте, все было проверено, приведено в порядок, приготовлено так, чтобы на спектакле было в точно назначенном месте и не задерживало действия при перестановках между картинами. От смертельной усталости им не хочется говорить, но, выпив по три кружки горячего крапивного чая, они немножко оживают. Осторожно, один за другим, спускаются они по приставной лесенке в зрительный зал, все, кроме одного старшего электрика. Бывший билетер, рабочий сцены, балетный мимист, знаменитый некогда мастер-бутафор, из мятой бумаги с клеем шутя делавший старое серебро и сверкающий полированный мрамор, - все они стоят и ждут, глядя на полутемную сцену.
Старик электрик медленными шлепающими шажками добирается до пульта управления. Он берется за рукоятку, щелкает первый рубильник, и комната Татьяны слабо возникает из тьмы. Щелкает второй, и синий луч ложится из окна и отпечатывает его переплет на полу. Исчезает декорация, которую они сами ставили, - возникает освещенная луной ночная, притаившаяся в ожидании комната. Эта странная, никогда не существовавшая, сто лет назад приснившаяся поэту комната, где Татьяна будет писать: "...рассудок мой изнемогает, и молча гибнуть я должна". И вот сто лет спустя люди другого, незнакомого Пушкину мира снова наполнят этот зал, вырвавшись на нас из огня, из кабин боевых самолетов, из танков и дотов, прикрывших от гибели город Медного всадника, павший городом "Авроры". И снова, затаив дыхание, увидят луч, и полку книг, и смятую постель...
Через минуту свет на мгновение гаснет, остается еще синий луч и переплет окна, вытянутый на полу, потом исчезает и он.
Старики расходятся. Василий Кузьмич возвращается в комендантскую комнату. Там на столе лежат два конверта. Они уже четвертый день лежат тяжелым камнем на сердце у Василия Кузьмича. Кастровский все не заходит, а сейчас Василию Кузьмичу страшно подумать о длинном путешествии за город. Сколько тысяч его мелких коротеньких шажков уложатся в эти километры? А каждый шаг стоит такого усилия.
Читать дальше