И еще хорошо было бы взять другую монтажершу, ато Долгомостьев боялся обитой жестью двери монтажной, словно занею не при рождении первой по-настоящему своей картины предстояло ему присутствовать, абольные зубы лечить, -- но и открепить Леду характеране доставало.
Впрочем, не из-заодной Леды и даже, пожалуй, не столько из-заЛеды пугалаДолгомостьевадверь монтажной, аи потому еще, что, наперекор лихорадочному квази-творческому подъему, ясно видел Долгомостьев в просмотровом зале, как мало годится весьмаи весьмаизысканно отснятый материал для так называемой Вечности, как мало имеет он отношения к так называемому Искусству. ЫПоцелуйы получился, надо думать, по той только причине, что удивительно точно настроение малопопулярного, полузабытого чеховского рассказалегло надолгомостьевскую душу. Долгомостьев, сам, может, того не осознавая, почувствовал внутреннее сродство с некрасивым, бесталанным артиллерийским офицериком, получившим набалу в замке предназначенный другому поцелуй. От поцелуя, хоть и догадываясь, что здесь простая ошибка, qui pro quo, офицерик оживает, распрямляется, становится чуть ли не выше ростом; товарищи буквально не узнают его, аон все лето, все лагеря одним только этим поцелуем, одним этим воспоминанием и существует и с нелогичной, ничем не мотивированной надеждою ожидает возвратного пути. Но, увы, как и следовало полагать, навозвратном пути чудо не повторяется, ошибкастановится неопровержимо очевидной, и офицерик сламывается: теперь уже, вероятнее всего, навсегда. А что? Разве Долгомостьев не так же тосковал по случайному, неповторимому поцелую времени? Только вот какого времени? Отцовского, с профилем, погонами и ЫПрощанием славянкиы или кумира, Алевтины, ребят из УСТЭМа?
В теперешнем же сценарии, хоть и выбранном самим, никакого смыкания почему-то не происходило, никакого сродстване обнаруживалось, и получалось, что к картине, к которой Долгомостьев так долго и целеустремленно, только что не по чужим головам рвался, он остыл; причем не теперь, не после убийстваостыл, амного раньше, едваполучив ее (хотя замечал, что едваполучил-то к сорокагодам только, загребнем жизни), и что Рээт -- да-да! -- и что Рээт просто не было бы, отнимай картинастолько душевных сил, сколько отнимал дуловский -- ну, разумеется, дуловский: это ведь просто из титров видно! -ЫПоцелуйы. Не было бы Рээт. Не было. Местананее в душе б не осталось.
Эх, взамен того, чтобы возвращаться домой, к Леде, склеить бы сейчас прямо наулице девицу дапровести с нею вечер, ато и ночь! Но не станешь же с первых слов объяснять, что ты не просто так, акинорежиссер и все такое прочее, ачем кроме этого способен привлечь рыжий, плешивый, низкорослый Долгомостьев? Прежде, в У., даи первые два-три годав -- Москве, ему каким-то странным образом случайные знакомстваизредкаудавались, -- теперь же прошлые удачи представлялись необъяснимыми и неповторимыми. К тому же, кудаэту девицу вести, если вдруг и получится познакомиться?
В таких мыслях брел сорокалетний Долгомостьев по Калининскому, еще не по тому Калининскому, который бродвей, апо начальному, доарбатскому, и едване столкнулся с выходящей из переулказаЫВоенторгомы внучкою одновременно Алексея Максимовичаи Лаврентия Павловича. Каздале-е-е-вский! -- вспомнил, словно услышал, Долгомостьев жиденький старческий тенорок с четырнадцатого этажа. Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот тк вот: в сумасшедший до-о-о-о-омю
Впрочем, не вдруг, апосле того только, как самаонаокликнулаего, радостно и печально, узнал Долгомостьев Наденьку и голос дуловский дребезжащий прокрутил в памяти. Немудрено: переменилась Наденькасовершенно: глазаввалились, оттенились густой синевою, русые волосы поблекли и посерели, и Долгомостьев разглядел (это уже позже разглядел, уже домау Наденьки), что поблекли и посерели от седины. Домаже у Наденьки увидел Долгомостьев, и как располнело и порыхлело ее тело, как раздулашею болезненно увеличившаяся щитовидка. Когдаснимали ЫЛюбовь и свободуы, Долгомостьев, восхищенно поглядывая напартнершу, не раз отмечал, что не ей бы играть эту роль, что прототипша, сколько известно, былакудакак нехорошасобою. А теперью теперь все было в самый раз и очень грустно. А мне сказалию заикнулся было Долгомостьев, но Наденькаперебила: да-да, верно, я полгодапролежалав больнице. Но давай (прежде они, помнится, были наЫвыы), -- давай не будем об этом. Ты не торопишься? У тебя деньги есть? Успеем взять чего-нибудь в Елисеевском? С коньяком и апельсинами сели в такси и поехали к Наденьке.
Читать дальше