- Это вам Иван Петрович портит: он вам мстит за себя.
- Да, - говорю, - я действительно расстроен, и мне очень нездоровится. Я прошу позволения расписать игру и меня уволить.
Это одолжение мне сделали, и я сейчас же поехал домой. Но я еду на санях, и Иван Петрович со мною - то рядом сидит, то на облучке с кучером явится, а лицом ко мне.
Думаю: не горячка ли у меня начинается?
Приехал домой - еще хуже. Чуть лег в постель и погасил огонь, - Иван Петрович сидит на краю кровати и даже говорит:
- Вы, - говорит, - меня ведь в самом деле сглазили, я и умер, а мне никакой надобности не было так рано умирать. В том-то и дело!.. Меня все так любили, и тоже матушка, и Танюша - она еще недоучена. Какое им от этого ужасное горе!
Я позвал человека и, как это ни было неловко, велел ему лечь у себя на ковре, но Иван Петрович не боится; куда ни оборочусь - он торчит передо мною, да и баста.
Насилу я утра дождался и первым делом послал одного из своих чиновников к матери покойного, чтобы отвез и как можно деликатнее передал ей триста рублей на похороны.
Тот возвращается и привозит деньги назад: говорит - не приняли.
- Что же, - спрашиваю, - сказали?
- Сказали, что "не надо: его добрые люди похоронят". Я, значит, был на счету злых.
А Иван-то Петрович, как только я про него вспомню, сейчас тут и есть.
В сумерки не мог оставаться спокойно: взял извозчика и сам поехал, чтобы взглянуть на Ивана Петровича и поклониться. Это ведь в обычае, и я думал, что никого не обеспокою. А в карман взял все, что мог, - семьсот рублей, чтобы упросить их принять хоть для Тани.
ГГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Видел Ивана Петровича: лежит "Белый орел" как подстреленный.
Таня тут же ходит. Такая, действительно, черномазенькая, лет пятнадцати, в коленкоровом трауре и все покойника оправляет. По голове его поправит и поцелует.
Какое терзание это видеть!
Попросил ее: нельзя ли мне поговорить с матерью Ивана Петровича.
Девушка отвечала: "хорошо" и пошла в другую комнату, а через минуту отворяет дверь и приглашает взойти, но только что я вошел в комнату, где сидела старушка, та сейчас встала и извиняется:
- Нет, простите меня, - я напрасно на себя понадеялась, я не могу вас видеть, - и с этим ушла.
Я был не обижен и не сконфужен, а просто подавлен, и обратился к Тане:
- Ну, хоть вы, молодое существо, может быть, вы можете быть ко мне добрее. Ведь я же, поверьте, не желал и не имел причины желать Ивану Петровичу какого-нибудь несчастия, а тем меньше смерти.
- Верю, - уронила она. - Ему никто не мог желать ничего дурного - его все любили.
- Поверьте, что в два-три дня, которые я его видел, и я полюбил его.
- Да, да, - сказала она. - О, эти ужасные "два-три дня" - зачем они были? Но тетя это в горе так обошлась с вами; а мне вас жалко.
И она протянула мне обе ручки. Я взял их и сказал:
- Благодарю вас, милое дитя, за эти чувства; они делают честь и вашему сердцу и благоразумию. Нельзя же, в самом деле, верить такому вздору, будто я его сглазил!
- Знаю, - отвечала она.
- Так явите же мне ласку... сделайте мне одолжение во имя его!
- Какое одолжение?
- Возьмите вот этот конверт... тут немножко денег... это на домашние надобности... для тети.
- Она не примет.
- Ну, для вас... для вашего образования, о котором заботился Иван Петрович. Я глубоко уверен, что он бы это оправдал.
- Нет; благодарю вас, я не возьму. Он никогда ни у кого ничего не брал даром. Он был очень, очень благородный.
- Но вы меня этим огорчаете... вы, значит, на меня сердитесь.
- Нет, не сержусь. Я вам дам доказательство.
Она раскрыла лежавший на столе французский учебник Олендорфа, торопливо достала лежавшую там между страниц фотографическую карточку Ивана Петровича и, подавая ее мне, сказала:
- Вот это он положил. До сих пор мы вчера доучились. Возьмите это от меня на память.
Тем свидание и кончилось. На другой день Ивана Петровича хоронили, а потом я еще дней восемь оставался в городе, и все в той же мучительности. Ночью нет сна; прислушиваюсь к каждому шороху; открываю фортки в окнах, чтобы хоть с улицы долетал какой-нибудь свежий человеческий голос. Но мало пользы: идут два человека, разговаривают, - прислушиваюсь, - про Ивана Петровича и про меня.
Поет кто-то, возвращаясь в тишине ночи домой: слышу, как у него снег под ногами хрустит, разбираю слова: "Ах, бывал я удал", - жду, когда певец поравняется с моим окном, - гляжу - это сам Иван Петрович. А тут еще и отец протоиерей жалует и шепчет:
- Сглаз и приурок есть, да ведь это цыплят глазят, а Ивана Петровича отравили...
Читать дальше