Переваривая послание над трупиком еще тепленького принципа, я ощутила острую ненависть к себе. Но через несколько минут было уже смешно, что такое сильное определение досталось такой дурацкой эмоции. Разве это ненависть? Так, легкая брезгливость. Как, скажем, к плохо промытому стакану с хорошим вином...
Хорошее вино лилось рекой. Волгой, не Иорданом. Люди среднего возраста пьют среднего возраста вино на углу купленного одним из них дома. Кинолог съязвил насчет того, что последний раз в таком составе мы пили бормотуху в Гришкином подъезде. Только теперь мы снаружи. Снаружи подъезда, детства, переименованного города, распавшейся страны, друг друга, самих себя.
Мы все теперь уже не "мы", но пришли же сюда... Зачем? А зачем все остальное? Зачем я встала, оделась, умылась, позавтракала и купила в киоске газету? Идиотский вопрос, в стиле Давида...
Гриша
-- Нет лучшей грунтовки для кровавых изображений, чем меловой камень Иерусалима,-- зачем-то сказал я вслух.
Острое стекло разбитой бутылки отворило вены живому, теплому камню. Венозная кровь наполнила жизнью стертую уже графику трещин. Из камня уставились на меня три глаза, два заплывших, морщинистых, нечеловеческих, холодных. Из остывшего будущего смотрели они на меня -- спокойно и безразлично, из того времени смотрели они, когда жизнь обгонит саму себя и уже не будет единицей измерения ни времени, ни страсти. И один -- багровый, гневный. Он принадлежал неизвестному соглядатаю, похожему на нас, но другому, прошлому, ушедшему, живому той яростной жизнью, в которой движение меча обгоняло движение мысли. Рука моя дернулась -- чуть смазать в углу, чуть продолжить линию, четче прорисовать, чтобы окончательно прояснить увиденное. Я с трудом сдержался. Не мне. Не теперь. Не при них.
Женщины, как картины. Их сначала придумываешь, потом создаешь для себя, потом они начинают занимать слишком много места в студии, и ты от них избавляешься, потому что в какой-то момент вокруг создается застылость, воздух наполняется не живой ртутью красок, а пастозными мазками усредненности, уходящего восхищения. Женщина создает вокруг неповторимую ткань, которая колышется, колеблется, но она все ткет и ткет, и вот уже вокруг кокон, а пространство спеленуто и захламлено, и не видно дали. И ты от них избавляешься -- даришь, выкидываешь или продаешь.
Правда женщин до сих пор я не продавал. Да и сейчас не продаю. Скорее, Беллу у меня покупают. Чтобы не украсть. Как-то все это для меня слишком естественно. Не был ли я раньше работорговцем? Конечно, был. И славился красивыми рабынями. Тот, кто не покупал и не перепродавал рабынь -- не нарисует женщину.
Он и разбил бутылку о нос этого белого, как прогулочный пароход, дома, чтобы подчеркнуть -- Белла отплывает на нем. От меня. Все зафрахтовано. Трюмы полны добычей. Три миллиона фунтов стерлингов под килем.
Белла уходит, а я отпускаю ее -- радостно и грустно, отдаю, провожаю к новому. Я рад. Вовремя. У меня снова будет новый период. Куда податься? К мамлюкам? Крестоносцам? Византийцам? А, может, донырнуть до ханаанеян? Плевать. Пьянит сама возможность выбора. А женщина найдется сама.
Теперь я буду потихоньку выбирать сеть и радоваться каждой мелкой рыбешке, застрявшей в ячейке времени. Пока мой верный юродивый Давид не произнесет ключевую фразу, вернее, не выстрадает верную мысль, которая и будет секретным кодом, взламывающим чужую эпоху. И мы вломимся в нее, как кочевники в большой город, и будем хищно присматриваться к одежде, манерам и обычаям. Мы постараемся прикинуться там своими, носить то, что носят они и хвататься за кинжал, когда хватаются они.
И хорошо бы начать с самого начала. Отправиться из Хеврона, волею Давида, в спецназе Иоава под стены иевусейского Иерусалима. Ведь это и был первый в мире спецназ. Вот Иоавом я и буду. Без страха и упрека. Главарем шайки обезумевших от своего превосходства древних суперменов. А моего Давида я наряжу царем. Да, и напишу в профиль. А остальное мы с ним подберем в наших блужданиях. Лица и образы налипнут на мысль, как снег на снежный ком. Снежный ком. Ага, а царь Давид -- в валенках и нагольном полушубке. Тогда так -- налипнут, как песок на влажные губы.
Писать здешние пейзажи я все-таки научился. Даже не все-таки, а довольно быстро. А шок, надо же, остался. Как страшно это оказалось -видишь невероятные свет и тень новой земли, пишешь эти свет и тень, а получается -- Россия. И чувствуешь себя идиотом, которому заново нужно учиться говорить "мама".
Читать дальше