Тогда мне казалось: вот выйду завтра во двор и увижу раскаяние на лицах ребят. И Людка Ведемина, самая старшая из подружек, подойдет и скажет... я не могла вообразить, что она скажет, но сердце замирало и слезы выступали на глазах.
А на утро все повторялось снова, и почва ускользала из-под ног. Ускользание почвы. Иногда это ощущение сладостно и желанно. Однажды мальчик, с которым я играла во дворе, сказал, что хочет пить и позвал к себе. Я впервые попала внутрь чужого дома, на который привыкла смотреть только снаружи. Со двора, знакомого до каждой царапины на стене, вдруг вошла в незнакомую комнату. Секунда отделяла привычное от непривычного, уличный шум от тишины, солнечный свет от комнатных сумерек. Привычное открывалось мне с новой точки. И вдруг все покачнулось и поплыло перед глазами: и тюлевые занавески на окнах, и тикающий будильник, и графин на столе.
Такое же головокружение испытала я на даче в Расторгуеве, когда заблудилась и попала в сырой овраг, голубой от незабудок. Я собирала их, стоя на коленях во влажном мху. Собирала, забыв о времени. Но очнувшись, испугалась, что не найду дорогу домой и побежала, куда глаза глядят. Через несколько шагов я увидела знакомую крышу, поняла, что была рядом с домом. И с этой новой точки мой дом выглядел странным, нереальным. И все как бы слегка качнулось, и сместилось, как занавеска на сквозняке.
И когда такое случается, исчезают стертые, скучные связи. Все распадается. Не рушится, а распадается на отдельные самоценные миги, которые могут сцепиться снова, но в каком-то ином непредсказуемом порядке. А пока ты - вне игры, и смотришь на все, даже на свою жизнь как бы со стороны. Но не как отверженный, изгнанный, а в полном согласии с окружающим, раздробившимся на отдельные миги, но сохранившим красоту и цельность.
На планете беспредельной
Два окошка над котельной.
Это - дом давнишний мой.
В доме том жила ребенком.
Помню ромбы на клеенке.
Помню скатерть с бахромой.
Скинув валики с дивана,
Спать укладывали рано.
И в умолкнувшем дому
Где-то мыслями витала
И в косички заплетала
На скатерке бахрому.
Мне казались раем сущим
Гобеленовые кущи
Пруд, кувшинки, камыши,
Где, изъеденные молью,
Меж кувшинок на приволье
Плыли лебеди в тиши.
Стало пылью, прахом, тленом
То, что было гобеленом
С лебедями. Но смотри
По стеклу стучат ладошки.
А войдешь - стоят галошки
С байкой розовой внутри.
Кинотеатр очень юного зрителя
"Ты только, пожалуйста, не задавай вопросов, пока не кончится фильм", - каждый раз умоляла меня мама, - "Я тебе все потом объясню." Меня хватало минут на десять, после чего я принималась дергать ее за рукав и шептать: "Это русские или немцы? Наши или не наши? Кто здесь плохой?". Однажды увидев на экране человека с усиками и в пенсне, я громко зашептала: "Это враг? Скажи, это враг?". Мама испуганно оглянулась и, больно сжав мне руку, прошипела: "Замолчи!". Ее ярость была настолько неожиданна и необъяснима, что я немедленно потеряла интерес к фильму и сидела, шмыгая носом и смахивая со щек то и дело набегавшие слезы. Но мама смотрела прямо перед собой и вовсе не пыталась меня утешить. Только дома она объяснила мне, что тот, кого я приняла за врага, был сам Молотов, и что она могла иметь из-за меня крупные неприятности. "Я тебе запрещаю задавать мне вопросы в кинотеатре, запрещаю. Поняла?". Поняла.
Оставшись один на один с экраном, я сперва растерялась, а потом решила начать новую жизнь: то есть попытаться мыслить самостоятельно. До сих пор помню мое первое независимое умозаключение. Боюсь ошибиться в названии фильма, но кадр был такой: важные дяди заседали в большом кабинете. Единственно кого я узнала немедленно - это Сталина, появление которого на экране сопровождалось бурей аплодисментов. Остальные личности были мне неизвестны и непонятны. Во время беседы самый толстый из дядь подошел к горящему камину и встал к нему спиной, но, внезапно почувствовав сильный жар, не то отскочил, не то вскрикнул. Короче, сделал что-то, вызвавшее смех в зале. "Он плохой", - обрадовалась я своему открытию, - "с хорошими такое не случается." Едва дождавшись конца фильма, я поделилась своей догадкой с мамой, и она подтвердила мою правоту. Толстяка звали Черчилль, и хотя он не был немцем, но не был и "нашим". Начался новый этап в моей зрительской биографии: этап самостоятельных выводов.
Но едва я ступила на этот путь, как жизнь подставила подножку. На экраны вышла французская комедия с мало вразумительным названием, которое сперва прозвучало для меня как "Скандал в кошмаре". Иностранные фильмы, как правило трофейные, редко появлялись на наших экранах в те годы. Зритель валил на них валом. Мы тоже пошли, причем на какой-то очень поздний сеанс. Детей, конечно, не пускали, и мама провела меня под полой своего пальто. С этим фильмом все было странно: и название (которое даже в правильном варианте - "Скандал в Клошмерле" - не стало понятней), и ночной сеанс, и мой контрабандный проход. Мне даже кажется, что картина шла не в обычном большом зале нашего домашнего кинотеатра "Ударник", а в маленьком зальце на первом этаже. Когда погас свет, началось то, к чему я вовсе не была готова: замелькали кадры, забегали, засуетились, затараторили многочисленные персонажи с непривычными именами. Не выдержав, я подергала маму за рукав, но она так смеялась, что даже не заметила моих приставаний. В зале стоял непрерывный хохот, в котором я при всем желании не могла принять участия. Чувствуя себя несчастной и покинутой, я принялась пристально следить за маминым лицом, надеясь хоть раз успеть вовремя хихикнуть. Не ведая толком о чем фильм, я понимала одно: когда все кончится, я не буду знать, что спросить. Мои обычные вопросы не годятся. По дороге домой я задала единственно возможный вопрос: "Про что кино?". "Про открытие общественной уборной", - сказали мне. Я в недоумении пожала плечами.
Читать дальше