Прими от меня низкий, благодарный поклон, отец и верный товарищ мой!..
— Вы, товарищ, когда-нибудь кирпичные заводы видели? — спрашивает Илюхин.
— Издали, — отвечаю я. Одновременно говорит что-то и Арцатбаньян.
— А я работал на них… Имеете понятие об этой работе?
— Немножко видел.
— Варварская работа. Какой-нибудь дикарь из необитаемых стран может лишь ее вынести. Я погибал. Я барочником, собственно, был: нагружал и выгружал. Рабочий день — 16 часов. Не знаю уж, есть ли еще работа тяжелее этой! Тысяч до трех за день кирпича вывезешь… В глазах, на зубах, в носу, в ушах, в волосах — красная пыль… Руки полопаются… Спина отымется… Это была моя последняя профессия, и я расстался с ней без сожаления. Благодаря ей, собственно, и попал в руки правосудия…
— То есть?
— То есть устал и лег спать на набережной. На тюках с тряпками, против киевского подворья. Там всегда, пока навигация не закроется, сбор «береговых чертей», босяцкий клуб. Беседа по душам. Карболкой несет от тряпок, а лежать можно. Сцепились мы в ту ночь по вопросу, сколько жалованья министру финансов идет, — галдим и не заметили: обход… Околоточный, трое городовых. — «Ромашкин, забери-ка этих пиратов для выяснения личности!» Я было — сопротивляться… об-нажили огнестрельное оружие. — Ну берите, черт с вами!.. Один городовой по скуле кулаком съездил, — ссадину ногтем чуть не с вершок сделал… Ну, и ноготь!.. Зеленый. Твердый, как копыто. Окровянил всего… Ну, и так далее…
Мелодический звон, похожий на нежный звук гитары, — в тюрьме удивительно красивый звоночек, — обрывает нашу беседу: сигнал к молитве. Где-то суетливо хлопают двери, гремят замки. Потом тихо. И редкая гостья в тюрьме — льется знакомо-милая гармония человеческих голосов. Поют два тенора и бас. Поют заученно, суховато, спешат, — а в притаившейся тишине тюрьмы струится что-то мягкое, благостное, чуждое всему расчитанно-оскорбительному, жесткому, удручающему обиходу узилища…
Потом по всей тюрьме ходит грубый, громыхающий стук, хлопают дверьми, оконными рамами, гремят замками. Надзиратели обходят камеры и замыкают на ночь окна.
В моей камере оконная рама подгнила, обвисла, замок испорчен. Надзиратель знает это, но все-таки, для порядка и в исполнение предписания, приходит, бесплодно сует ключом и стучит кулаком по раме. Потом безнадежно машет рукой и не без ядовитости говорит:
— Казна-матушка!.. Деньги лишь выписывать умеют на ремонт…
Он берет у меня папироску, и мы перекидываемся двумя-тремя словами. Иногда браним начальство, иногда мечтаем вслух о преобразовании государственного порядка и о том времени, когда в этом корпусе будет университет. Обоим нам хочется верить, что такое время придет. А пока, из предосторожности, он опасливо выглядывает в дверь, не наблюдает ли за ним старший: в тюрьме и за надзирателем крадется шпион. И когда замечается какой-нибудь подозрительный признак, мой собеседник новым тоном говорит:
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи.
— А что… клопики вас не беспокоят?
— Есть, но пока не очень злые. Вчера пару открыл на простыне.
— Так мы… в случае чего… мазью их… Остаюсь опять один. Тихо. Ни свистков, ни голосов служителей-уголовных в коридоре, — кончился тюремный день. Кто-то нервно шагает над моей головой, в камере четвертого этажа: четыре шага к двери, четыре обратно. Не знаю, кто он, мой верхний сосед, какого роду-племени, какому богу молится, какие думы думает, о ком вспоминает, о ком тоскует в своей каморке?.. Но братски близок и понятен он сейчас моему сердцу… И звучит в памяти сладостно-грустная гармония давно, на школьной скамье, затверженных стихов:
Кто б ни был ты, печальный мой сосед,
Люблю тебя, как друга юных лет,
Тебя, товарищ мой случайный,
Хотя судьбы коварною игрой
Навеки мы разлучены с тобой —
Стеной теперь, а после — тайной… [2] Строки из стихотворения М.Ю. Лермонтова «Сосед» (1837).
Кончен тюремный день. Тихо. Но тюрьма не спит. Всюду я слышу оживленную беседу без слов: рядом с собой, под собой и над собой, справа и слева. Стук дробный, мелкий, проворный, точно суетливая беготня мышенят.
Вслушавшись, я могу спокойно читать ее, эту своеобразную тюремную грамоту и при некотором усилии воображения могу перенести себя на политический митинг.
Но я ухожу мыслью и мечтой из толстых тюремных стен опять туда, на волю, где тяжко и глухо шумит широкая река человеческой жизни, движения, бездельной суеты. Я открываю окно, гляжу на темный столб дыма, застывший в побелевшем небе, на лиловые отблески умирающих лучей в куполе второго корпуса. Слушаю звонкие, детские голоса, долетающие с улицы, граммофон, поющий в квартире помощника начальника тюрьмы.
Читать дальше