Любил еще больше колокольню, далекий, ясный кругозор, лазурь нашего милого озера и сизую дымку перелесков кругом него в предзакатный кроткий час, в час тихого, прощального света. Свет тихий… Животворный, милый свет родного моего уголка! Такой же ли ты и сейчас, ласково-теплый, золотой, обаятельный волшебством непередаваемого очарования?..
Милое детство, лапотки мои липовые, ясная вера в старую епитрахиль о. Гавриила, от которой попахивало ладонком и деревянным маслицем!.. где вы?.. Что смело вас без остатка, покрыло тяжелым слоем иных упований и иных привязанностей, новых скорбей и новых радостей? Почему чужды уже мне теперь патетические сетования шестопсалмия, холодны бесстрастно-кроткие лики святых в епископских облачениях?
Тихо мурлыкает что-то церковное 277-й номер. Запевает «Варшавянку» Арцатбаньян, — голос немножко диковатый. К нему присоединяется осиплый, точно придавленный к подоконнику тенорок Илюхина. Но плохо ладят, расползаются врозь…
— Страшно увлекает меня музыка, — говорит вздыхающим тоном Илюхин, обрывая дуэт: — слух у меня хороший и в этом отношении беспощаден… Одна фальшивая нота и — для меня уже мучение. Не могу! Сразу — неприятное чувство… И уж тогда я не слушаю ни музыки, ни пения…
Из-за корпуса доносится тяжелое громыхание конки. Коротко и резко звякают ее звонки. Визгливо поют на закруглениях колеса. Вот она — близко. Неуклюжий грохот ее засыпает слух крупным щебнем оглушительных звуков, затопляет собой все и с минуту царит один, черствый, безжалостный, дикий… Уходит. Глохнет… Снова оживает пестрый говор улицы с детским криком и смехом. Алым золотом горят окна в куполе второго корпуса.
— Постылый город, — будь он проклят! И ненавижу я его! — с тоской восклицает Илюхин.
Арцатбаньян обрывает свое пение и спрашивает:
— Кого ругаете, товарищ?
— Не люблю города сего, провалиться бы ему! Убил он во мне все живое…
— Город… да… похвалить трудно… А вы хорошо его изучили?
Илюхин не отвечает на этот вопрос. Ну да, конечно, каждого он из нас ушиб, этот равнодушно ворчащий город, но есть в нем что-то кроме этого холода и камня, есть нити, привязывающие к нему, есть дорогие могилы в нем, к которым навеки приковано сердце…
— Если бы мне, — послышался опять голос Илюхина: — сейчас дали на выбор: куда хочешь — в деревню или в Питер? — ни одной секунды не задумался бы: валяй в Калужскую губернию! к деду в подпаски!.. Нанялись бы на два кнута стеречь стадо… запаслись бы книжечками. Разлюбезное дело — все лето на вольном воздухе… Ни тебе надзирателей, ни городовых, ни охранки… вольный воздух один… тишина… дубравушка… Эх-ма-хма-а!..
— Вы — настоящая сирена, товарищ!
— Нет, я — просто бездомный человек… А дед у меня — чудесный старик: сказочник и пьяница. Собирались мы с ним уехать в Америку или в Европу. Потом, когда я познакомился с семинаристами и научился кое-чему, оказалось, что Жиздринский уезд — тоже Европа… Сказал деду. Долго не верил старик. А потом огорчился. Напился допьяна и все плакал: — «Какая же это Европа — ни к чему приступу нет! Эх, культура, культура!..». Чудак старик!..
У меня у самого есть такой же милый чудак, дорогой и близкий моему сердцу: мой отец. Талантливый и разно-сторонний человек: садовник, плотник, изобретатель… Еще до моего переселения в город, в ученье, он изобрел ручную мельницу, и ранней весной, в бездорожье, наши деревенские мужики с успехом, бывало, громыхали ею от зари до зари и уходили с нашего двора обсыпанные белой пудрой, похожие на великолепные гипсовые фигуры. Если не ошибаюсь, ему же, моему отцу, принадлежит честь открытия корневой прививки благородных фруктовых сортов к дичкам. Он практиковал ее, бывало, по зимам, на досуге. Уже будучи студентом, я прочитал где-то восторженную статью о новом открытии в области садовой культуры и о громадной роли его для стран с коротким вегетационным периодом, — говорилось о корневой прививке. Открытие приписано было, конечно, не моему отцу, а какому-то ученому садоводу с иностранной фамилией.
Мне было уже 13 лет, когда отец в первый раз привел меня в город. Город сперва ошеломил меня суетой и блеском, а затем пленил книжкой и изумительными перспективами. Я удивил отца неожиданным заявлением:
— Буду учиться!
Он не препятствовал. Помогал всем, чем мог. И через шесть лет с гордостью показывал односельчанам мой аттестат зрелости. Радовался ему больше даже, чем я.
Конечно, не одни радости принес нам после этот аттестат. Но никогда ни единого слова упрека или сожаления, ни одного вздоха не слышал я от этого чуткого, дорогого мне человека. А сердце его — я знал — трепетало и мучилось за меня, за мою участь… Но — он тоже незаметно отравил себя сладким ядом тех же исканий, какие привели меня сюда, в камеру за номером 276-м. Мы с полуслова понимаем друг друга. Письма его ко мне дышат бодростью. Каждое кончается пожеланием «телу — здоровья, душе — крепости»…
Читать дальше