– А любовь позабыл? Впрочем, ты и любви не признаешь, – сказала Наташа.
– Я, матушка, все признаю, да действую-то не очертя голову. «Я же, согласно моему разуму, преписую себе и теми поучаются», – это Нил Сорский говорит, – а поступать без рассудка окончательно выше моего понимания. К чему? Зачем? Вот, Алексей Васильич, расскажу вам: был старичок один, петербургский купец Аристов. Он до того додумался – на общеженстве особую веру утвердил… с московским мещанином с Никитою Спициным… Так и прозывается – аристовщина. Вот это я понимаю.
– Все гнусные и пустосвятные воображения и их заключения по израженному таинству изблевал сей адский сосуд, – проговорила смеясь Наташа.
– Неужели вы признаете мормонизм, Петр Евсеич?! – почти с испугом воскликнул Струков.
– То многоженство, а это – общеженство, – мягко поправил Перелыгин.
– Тогда и общемужество?
– Само собой.
– Но, в таком случае, простите меня… – Струков не решился докончить и только побагровел от негодования.
– Разврат, желаете сказать? – спокойно помог ему Петр Евсеич. – Да-с, кто развратен, для того разврат. Как и в единобрачии. А говоря вообще – самая трезвая постановка физиологического вопроса.
– Тогда и у хлыстов трезвая?
– Ги, ги, ги! Я и забыл про хлыстов-то. Да-с, и у них трезвая-с. Пожалуй, еще почище, нежели в аристовщине… Да что, Алексей Васильич, в этом деле нужно разобраться. Ведь это страшные слова одни-с. Ведь ежели понимать по совести – так либо безбрачие, и сурьезное, по Оригену: отсеки уд твой, либо – туши огни, как у хлыстов. Само собой, у них это по-мужицки, но я принцип беру, не форму, – форму возможно обдумать и тово… поскладней. Но во всяком разе – где ваше единобрачие, там обязательно лупанарий, – хороша тоже поправка! – а ежели не лупанарий, так вот эти трагедии разные. Зачем, спрашивается, бежать к следователю? Сама чахоткой кончила, малый спился… Окончательно выше моего понимания. Вникните посмелей, отчего магометанство не знает проституции? Отчего у тех же хлыстов нравы не в пример чище, нежели в ваших православных деревнях? То-то и оно-то, Алексей Васильич. С природой очень умничать не пристало. Я вам вот еще что доложу-с…
Но дальше Струков не мог стерпеть. Теперь уже не смелость выражений возмущала его, а эта апология безнравственности, это «поругание любви». И не любви вообще, – о, если бы речь шла только об этом, теория Перелыгина и то, что он рассказывал о странном сектантстве, пожалуй, заинтересовала бы Алексея Васильевича и, кто знает, подвинула бы и его на смелые мысли. Но теперь ему казалось, что речь идет именно о его любви и что Наташа недаром так загадочно молчит, – что она, может быть, соглашается с отцом, может быть, представляет его безобразную теорию идеалом. И все в нем заныло от тоски, от негодования… от ревности, – от вихрем пронесшейся нелепой мысли, что Наташа, может быть, жила уже по Аристову! И он с необыкновенной горячностью напал на Петра Евсеича, с необычайным для самого себя красноречием стал доказывать, что «любовь столько же индивидуальна, как личность», что «коренясь в темных недрах физиологии, она расцветает в самой высокой душевной сфере», что «это не физиологический вопрос, но вопрос всей жизни – больше чем религия».
– Кощунственно то, что вы говорите! Безбожно то, что вы говорите! – кричал он с такой яростью, что немцы опять презрительно зафыркали, а старушка с фальшивыми зубами пересела подальше. – Это значит сводить человечество к звериному состоянию… у зверей ведь тоже нет продажного разврата и чистые нравы!.. Это значит растоптать святыню, погасить солнце, обратить мир в конюшню!
– Да постойте-ка… да погодите, Алексей Васильич, – с величайшим наслаждением от такой горячности противника возражал Перелыгин, – ведь это все метафизика, заезженные слова-с. Какая такая святыня? Что обозначает безбожие? Вы справедливо изволили говорить: дело не в том-с, дело в материи, в видимости, в фактах-с. «Иллюзии гибнут – факты остаются…» Ги, ги, ги! Чай, не забыли сего изречения?
– К чему тут иллюзии? Святыня – факт, а не иллюзия.
– Ara! A накормить голодного не святыня? Эрго! И то святыня, что делают реченные хлысты. Тоже голод, тоже пища.
– Черт знает что! Хлеб везде, для всех хлеб…
– И любовь везде, для всех.
– Нет-с, любовь так же, как звук голоса, черты лица, ум, талант, характер, – у всякого по-своему и, повторяю, составляет личность.
– Что же из того? Как ни расцветай в неделимое, основной закон ведь для всех один: материя. Вы сами изволите утверждать: кто делает историю? – тепло, одежда, пища. А я добавляю: и половой аппарат-с. Вы говорите: на смену нынешнего строя объявится общинный, – и я то же провозглашаю… то есть о своем сюжете. Вы говорите: завтра не должно быть нищеты и драм из-за наживы, а я сверх того: и проституции, и любовных драм. Помилуйте-с, вы только слов страшитесь… жупелов-с… а на самом деле вы в полном виде со мной согласны…
Читать дальше