А раз, говорит, такая вещь: стою формально на часах, а эти друзья-компаньоны спят. Напились и спят – Николай, говорит, на постели спит, под прикрытием одеяла, а Гришка – на акушетке: как был в сапогах, так и бухнулся. И расхрапелся, говорит, он, как какой-нибудь шарлатан; не только что в кабинете, а и по коридору всему слышно.
Вот, говорит, храпел-храпел, продрал глаза, поднялся и сел на эту же самую аку-шетку… Вот, говорит, посидел-посидел, позевал и после того облапил бутылку и давай тянуть прямо из горлышка… Тянул, говорит, тянул, всю высосал! Ухватил кусок курятины и давай жрать, да, видно, говорит, невкусна показалась ему курятина на акушетке: пошел и сел к Николаю на постель.
Сидит, говорит, жрет, чавкает, как свинья. А башка, говорит, вся всклокочена, волосища дыбом поднялись – ни дать, ни взять, говорит, Июда-христопродавец! Ему бы, говорит, еще кошелек с деньгами в левую руку и хоть потрет снимай: точь-точь Июда в аду!..
Дело, говорит, прошлое: мне и Николай, и весь царский дом был так же нужен, как свинье бинокль или, скажем, подзорная труба, а только, говорит, взяла меня досада: до какой низкой степени опустился Николай! Главное, говорит, дело: тут война идет, наших бьют, а ему, говорит, хоть бы что! На фронте, говорит, русскую кровь проливают, а он с Распутиным дорогое винцо попивает! И смотрю, говорит, я на Распутина и думаю себе: «Эх, плачет по тебе, жулику, пуля из казенной винтовки».
В большом, говорит, я тогда раздражении находился. Да нетто, говорит, я один досадовал? И генералы, и князья… да мало ли еще кто? Только, говорит, какая же ихняя досада? Шушукаются, говорит, по темным уголкам да шиш в кармане показывают, а перед Гришкой, говорит, юлят, лебезят:
– Он, говорят, умный, даром что из мужиков.
Нет, говорит, видно Россия-то Россией, а своя рубашка ближе к телу. Досада-то ихняя, говорит, – пар один.
Ну, однако ж, нашелся человек, не побоялся сказать правду царю в глаза. А этот человек был граф Шереметьев, генерал. Он-то, говорит, не стал называть Гришку «умным»… Тут, говорит, такое произошло, что только ахнешь… Да при мне, говорит, и дело-то все разыгралось.
Я, говорит, тогда как раз на часах стоял и все отлично знаю, с чего началось и чем кончилось. Дверь, говорит, стеклянная, мне все и видно, и слышно. И этого, говорит, Шереметьева хорошо рассмотрел: старый, борода большая, седая, орденами вся грудь увешана. И видел, говорит, я, как он в царский кабинет вошел, как с царем поздоровался.
А Распутин, говорит, тут же в кабинете находился. И не так чтобы очень пьян, а все же долбанувши был. И развалился он на акушетке, и лежит, как боров. Не без того, что нарочито он это сделал, чтобы Шереметьева уколоть: дескать, хоть ты и генерал в орденах, а я мужик, и при всем том нет тебе от меня почета, и ничего ты мне сделать за то не можешь. Ну, конечно, знал свою силу: царя не боялся, станет ли Шереметьева бояться? Только налетела коса на камень.
Вот, говорит, как дело было: как Шереметьев вошел в кабинет, сейчас с царем поздоровался. А Гришка как лежал, так и лежит. Вот Шереметьев раз посмотрел на него, а Гришка лежит-полеживает. Вот Шереметьев и во второй раз посмотрел, а тот, говорит, на прежнем положении: свинья свиньей лежит… Вот и в третий раз посмотрел Шереметьев. А Гришке это без всякого внимания, хоть двадцать раз смотри: вот, мол, лежал и буду лежать, и дела тебе до этого нет. Тут Шереметьев ка-ак крикнет:
– Встать! Руки по швам! Ах ты, говорит, скотина! Царь, говорит, стоит, я стою, а ты развалился и лежишь?!.. Встать!
Тут Гришка как вскочит, вытянулся, дрожит, и руки по швам. А я, говорит матрос, смотрю на него и такой-то смех меня разбирает: вот-вот, говорит, засмеюсь! Да уж насилу-то, насилу удержался. Сам, говорит, понимаю: засмеялся, ну и провал. С нас, говорит, строго взыскивалось.
Ну, говорит, стоит этот Гришка, и такой-то дрожемент его прохватывает, будто лихорадка его захватила. Только, Говорит, вижу – нахмурился Николай и как напустится на Шереметьева:
– Какое, говорит, имеешь ты полное право распоряжаться в моем дворце?! Вас, говорит, человек не трогал, а вы его ругаете-порочите… А потому, говорит, забудьте дорогу в мой дворец! – И аж весь потемнел от злости…
Вот как, говорит, он дорожил Распутиным. А я, говорит, стою себе, настаиваю, будто и не слышу ничего, а сам, говорит, слушаю и на ус наматываю. И думаю себе: беспременно после этих царских слов Шереметьев уйдет. А только, говорит, он не ушел.
Вижу, говорит, возгорается дельце немаловажное. Царь, говорит, нахмурился, а Шереметьев того больше.
Читать дальше