Сентября 5.
Впечатление неизгладимо, но оно тяготеет надо мною, оно давит меня, оно обратилось во что-то глубоко-грустное, болезненно-печальное.
Я взглянул нынче на себя… Желтый, почти зеленый, худой…
– Следствия безалаберной нравственной жизни! – заметил сзади меня Вольдемар. В его насмешке пробилось, однако, невольно сожаление и участие. Бедный! он также страдает…
И отдадут ее какому-нибудь Карпу Кирилычу – гладко обстриженному, облизанному, глупому, нравственному…
Бедное дитя мое, бедная Офелия… Да! Офелия… Невольно приходит в голову при взгляде на нее это имя, и не мне одному.
Вольдемар старался меня уверить, что все это вздор, что в ней нет ничего особенного.
Я давно не молился…
О, моя Елена, спаси меня, спаси меня!
Сентября 7.
Удивляюсь верности своих предчувствий: нынче приходил ее отец с объявлением, что за Лизу сватается жених, по рассказам его, человек с состоянием и офицер. Он просил совета моей матери, и смотр жениха назначен у нас сегодня вечером…
* * *
Да – это так, да и чего же можно было ожидать мне?
Через полчаса после приезда жениха я оделся и сошел вниз. Жених – маленький человечек, с обиженной наружностию и со всеми манерами пехотинца – сидел с моим отцом на диване; против них стоял ее отец со взглядом, устремленным на принесенный уже графин ерофеича. Матери моей не было, когда я вошел; мать Лизы сидела на креслах у печки. Разговор общий шел о строении дворца…
Она сидела у окна, на голубой козетке, играя концами шарфа, по-видимому спокойная, веселая, стараясь показывать вид, что ей вовсе неизвестна цель, для которой ее привели – да! привели, – это – настоящее слово.
Когда я вошел, отец мой обратился к офицеру:
– Мой сын, – сказал он, со всею простотою порядочности, сохраненною им, несмотря на жизнь вне того круга, к которому назначали его – его природа и образованность.
Офицер привстал и вытянулся: его маленькая фигурка показалась мне удивительно смешною. Он протянул руку: я ему поклонился.
И потом, видя, что разговор опять обратился к строению дворца, я подошел к ней и сел на другой конец козетки.
Мы говорили о прошедшем бале, со времени которого мы еще не видались, – я был недоволен ею, ее притворным равнодушием, ее явно ложным незнанием.
И между тем все-таки она была чудно хороша!
Вошла моя мать и через несколько минут вызвала меня в столовую.
– Говори с нею меньше, – сказала она мне, – ты хотя и брат, но все молодой человек, – жених может бог знает что подумать…
Итак, с первым появлением жениха женщина становится обреченной жертвой, которой не должны касаться профаны!..
Мне было досадно… мне становилось душно; я сел у противоположного окна и погрузился в самого себя… Ей было, кажется, страшно скучно…
Она и я – мы оба были дети.
Ее мать обратилась ко мне с просьбою сыграть что-нибудь. Я вышел в залу и сел за рояль; она также вышла и облокотилась на доску… Она, казалось, ждала, чтоб я начал разговор.
– Послушайте, – сказал я ей тихо и по-французски, – теперь дело идет о вас, о вашей жизни…
– Я вас не понимаю, – отвечала она с самым наивным изумлением.
– Мне и вам притворяться некогда – я вам говорю, что дело идет о вашем сердце.
– О сердце?… У меня нет сердца! – и она засмеялась.
– Gnade, Gnade für dich selber… [13]– играл я почти с отчаянием. Подошла моя мать.
– Ну что, Лиза, нравится ли тебе жених? – спросила она.
– Жених! какой жених, тетенька? – говорила Лиза с аффектированным простодушием.
Мне было больно за нее, мне было больно за искажение ее природы… – я кончил играть – я ушел наверх.
И вот я один – и сердце мое разбито…
Неужели прав Вольдемар? неужели страдание – блажь, вздор, неужели все гадко, и все довольно гадостью?
Он хохочет злым смехом над моим отчаянием.
– Да тебе-то что? – говорил он, – разве ты влюблен в нее?…
И в самом деле, ведь она счастлива, ведь она больше ничего не требует, ведь она отрекается от сердца… Я должен радоваться ее счастию.
Так, по крайней мере, говорит нравственность.
Сентября 10.
Вчера было обручение. Она стояла веселая и спокойная, но на жениха смотрела она как на что-то совершенно чуждое и постороннее.
После обручения он пустился в нежности; она невольно отворачивалась.
И между тем – она была весела!
Все были довольны. Отец ее был пьян.
Когда мы шли домой, ночь была холодная, светлая: месяц вырезывался светло и ярко. Во мне жило в эту минуту прошедшее, я снова мечтал, я забылся… Нет, нет, – мое блаженство, мое страдание – только мое и ничье более; другие – не поймут его, ибо не знают его, ибо другие – от мира.
Читать дальше