Борис Александрович Лазаревский
Она
С утра морозило, а к вечеру в воздухе опять носилась сырость, и не было похоже на декабрь. Настроение не соответствовало погоде: какая-то приподнятость сквозила в голосах и в выражениях и провожавших, и той, которую провожали.
Она уезжала незадолго перед рождественскими праздниками.
Стоявшие на платформе брат и три офицера шутили, говоря, что теперь она вернётся только в следующем году. И несмотря на то, что возвращение предстояло, на самом деле, через месяц, слова эти звучали странно. За этот месяц могло произойти гораздо больше, чем за несколько лет.
И это знала она одна.
Остальные четыре человека лишь чувствовали, и не все одинаково.
Колокол порывисто и резко ударил два раза.
Со стороны паровозов сильнее потянуло дымом. Старичок, начальник депо Овчаренко, заложив руки за спину и сгорбившись, остановился в выжидательной позе. Через две минуты лоснящиеся своими коричневыми и синими стенками вагоны уплывут в ночную темноту, и он уйдёт домой пить чай в светлой и тёплой столовой.
Для остальных провожавших эти две минуты значили гораздо больше.
Забыв о существовании друг друга, каждый из них старался насмотреться на милое лицо, улыбавшееся с площадки вагона.
А лицо в самом деле было интересное и не только потому, что от него веяло красотой и свежестью.
Будто полное поэзии стихотворение, написанное на малознакомом языке, оно было не для каждого одинаково понятно.
Иного ласкал только полный гармонии размер. Другой понимал и некоторые слова, заставлявшие чуть вздрагивать сердце. Был и такой, для которого язык этот был родным, и все слова стихотворения волновали всю его душу. Тем не менее и ему как и остальным лицо это казалось удивительным.
Он много раз видел его, и каждый раз впечатление было иное.
Вот оно en face [1] анфас — фр.
, с причёской à la Кавальери. Та же гофрировка, тот же пробор посредине, те же начёсы к ушам, но глядит из-под этой причёски умное человеческое выражение, и красота женщины не в силах подавить красоты души. Вот оно в профиль: что-то не классическое, а просто бесконечно милое в его чертах. Хочется сказать, что оригинал похож на какого-то грациозного зверька. Это так. Но из глаз, чуть прикрытых стрельчатыми ресницами, льётся человеческая мысль, глубокая, правдивая, одинокая… Вот её личико всё горит и улыбается, точно оживлённое вихрем бала, и те же тёмные, прекрасные глаза блестят, но не личным животным счастьем.
Также отрывисто ударил колокол три раза. Точно боясь опоздать хоть на полсекунды, сейчас же раздалась трель кондукторского свистка. Отозвались паровозы, сначала один, потом другой — коротко, и тронулись мягко все сразу вагоны.
Головка, похожая и на зверька и на Кавальери, приветливо закивала, а глаза всё смотрят серьёзно, и так много в них надежды на что-то хорошее, давно дорогое.
Поднялись в ответ фуражки. Быстрее понеслись вагоны. Уже видны только три красные точки, да слышится шипение сразу открытых продувательных кранов двух паровозов. Стелются по земле клочья белого пара.
А потом — и ничего нет. Начальник депо ушёл пить чай. Ушли вслед за поездом и провожавшие. И когда каждый из них делал вперёд один шаг, последний вагон и та, которая в нём уехала, уносились на пятнадцать-двадцать саженей дальше.
* * *
Уютно в купе. Чуть покачивается пламя свечи. Коричневая, непроницаемая шторка на окне опущена.
«А-а-а-а!..» — поют где-то под полом колёса, точно убаюкивают. К северу несётся поезд, но там будет теплее, и жизнь, может, наступит иная. Не хочется верить, что вместо счастья и там охватит лишь плохая его подделка.
Тёмные глаза машинально глядят в одну точку, и в них видны бегущие в беспорядке мысли.
Не жаль тех людей, которые остались.
Каждый день, гуляя, она встречала хоть одного из них. По дороге до бульвара много говорилось. Она всегда знала, о чём кто начнёт рассказывать, и это было скучно.
Если, против ожидания, произносились даже совсем новые фразы, то всё же в каждой из них её уши слышали старую, хотя и не договорённую: «Как бы я желал, чтобы ты, рано или поздно, принадлежала одному мне и никому другому»…
И это нужно было слушать всякий день, и нельзя было сердиться, потому что произносивший не мог и не умел желать иначе и иного.
И так относились старые и молодые, холостые и женатые.
Иногда ей казалось, что она отмечена каким-то особым, оригинальным клеймом, и всякий новый человек прежде всего обращает внимание на это клеймо, а потом уже, и далеко не всегда, на неё самое. Точно сговорились все, и никто, решительно никто, кроме матери не хотел думать о том, что она, а не её красота, может быть в дурном расположении духа, может быть нездорова, может думать ещё о чём-нибудь, кроме своей внешности.
Читать дальше