Та группа миллеровских солдат и офицеров, в которую я попал, покидала Гельсингфорс уже поздней осенью, в середине октября (официально мы ехали не в Крым, а на «земляные работы» во Францию). Я узнал, что мне пора собираться в путь, за три дня до отъезда, и эти три последних дня, проведенных мною дома, слились в один сплошной день непрерывной спешки: пришлось выправлять бумаги, укладываться, прощаться с немногими друзьями, которые оставались в Финляндии. Я ездил на велосипеде из дому в Териоки, из Териок в Усикирку, из Усикирки опять в Териоки. В день отъезда я поднялся на покосившуюся башню нашего дома. В последний раз я увидел тот мир, который создало мое детское воображение: юг, связанный с ощущением дали, свободы и одиночества; запад — неизвестность, сон, тишина; север — символ серости, скудости; восток — странствие. Перочинным ножом я на мягком свинце крыши выцарапал дату отъезда — 12 октября 1920 года: год и один месяц прошли со дня смерти отца. Еще через год башня обрушилась, и вскоре свинцовая крыша была продана вместе с разваливающимися стенами нашего дома на снос.
Бабушка хлопотливо собирала меня в дорогу, убивалась, что я отказался взять с собою большую пуховую подушку, и потихоньку от меня засунула в чемодан маленькую думку, которую я продал в Марселе, перед отъездом в Константинополь. Последние месяцы мы жили с ней вдвоем в маленьком флигеле: Анна Ильинична, вторая жена отца, с детьми и тетей Наташей переехали в Куоккала. Бабушка продолжала жить в своем отгороженном от живой жизни мире воспоминаний. Каждый день она уходила в большой дом, часами сидела в кабинете перед портретом отца, вытирала пыль, перекладывала книги в библиотеке, читала вслух газеты. Сил у нее оставалось мало, в огромной комнате по углам висела паутина и казались мертвыми ветки деревьев с пожухлой осенней листвой, стоявшие в фаянсовом кувшине перед портретом отца. На прощанье бабушка мне подарила маленькую серебряную иконку и два золотых отцовских брелока.
Таким же стремительным, как и эти три последних дня, было все мое путешествие. Память сохранила отдельные видовые открытки: спокойный и холодный Стокгольм, тающий снег в Осло, оранжевая луна Вестминстерских часов, плывущая в розовом лондонском тумане. Отчетливо запомнились осенние шхеры: наш пароход, двухтрубная белая «Ариадна» шла внешним фарватером. Октябрьский день был невзрачен и сер. Горизонт приблизился и стал мягче и расплывчатей от тумана, упавшего на Балтийское море. Медленно раздвигалась перед носом парохода на первый взгляд сплошная стена островов. На севере проплыл знакомый обрывистый профиль островка Кутуккари — одного из любимых отцовских островов, где ему иногда приходилось укрываться от непогоды. Уступами, гигантской лестницей, всползали темно-зеленые кроны сосен на гранитные скалы, крепко запуская корни в узкие щели между гранитными глыбами. Изредка в темно-зеленых кронах сосен просвечивали нежными языками пламени ветви берез, еще не успевших потерять свою листву. Миновав голую громаду мыса Обнес — когда— то отец мечтал выстроить здесь гранитный замок со стенами шириной в несколько саженей, с плоскими террасами, которые сливались бы с уступами пологих скал, — не заходя в Ганга, мы попали в узкую щель Барезунда. Берега подступили к самым бортам парохода, местами можно было прямо с верхней палубы перепрыгнуть на розовые скаты отполированных ледниками прибрежных скал. На одном из выступов я узнал маленький маячок — по фотографии, которую очень любил отец.
В Стокгольме мы провели один день. По всему городу нас таскал неутомимый штабс-капитан, за свою неудержимую любовь к всевозможным историческим зданиям прозванный капитаном Ратушей. В моих спутниках я еще не разобрался; все были в штатских костюмах, которые сидели на них одинаково плохо, и я не мог отличить солдата от офицера. На время путешествия было забыто чинопочитание, — мне это казалось естественным, я еще не знал, что такое казарма. Так же стремительно, как пейзаж за окном поезда, менялись и люди, с которыми я проводил время. После компании любознательного капитана Ратуши в Осло я попал в компанию удивительно мрачных пьяниц, которые как только зашли в привокзальный буфет, так из него и не выходили целый день. Они пили сосредоточенно, без всякого видимого удовольствия, в полном молчании, прерывавшемся изредка односложными непристойными ругательствами.
Когда на следующее утро я вышел на площадку вагона — часа через три поезд должен был прийти в Берген, — меня охватило странное чувство нереальности. Сквозь темноту и пьяную слякоть Осло, еще стоявшие у меня перед глазами, я увидел высоко, до полнеба, поднимавшуюся снежную гору, два белых, заблудившихся в синеве облачка, зеленую ленту длинного горного озера, тянувшегося вдоль железнодорожного полотна. Тяжелые лапы ледников застыли в мертвой, еще хранившей пятна ночи, снежной воде. В следующее мгновенье, прежде чем я успел опомниться от неожиданности, горький дым ударил мне в лицо, исчезло виденье розововерхой горы и шум поезда превратился в первозданный грохот. Когда мы вылетали из туннеля, я увидел, что гора отступила, озеро сменилось потоком, который, клубясь и бесчинствуя, стремился обогнать поезд, срывался с выступа серой скалы дымным водопадом.
Читать дальше