Так мы и жили.
Но назревал новый переворот. Японцы вооружили разоруженные части каппелевской и семеновской армий, просочившиеся в Приморье. Однажды Мой японец сказал мне:
— Э!.. Эт-то!.. как его?.. кажется, завтра будет переворот.
— Это определенно?
— Определенно не извецно, но кажется.
Я поехал к Николаю Меркулову, который мне нравился басистой раскатистостью жестов. Дома его не было.
— Завтракает в ресторане «Золотой Рог».
Знаменитого человека я застал в большом кабинете с балкончиком в общий зал. С ним было еще двое каких-то господ. На столе стояла водка и на закуску только что поданные отварные, дымящиеся, нежно-розовые китовые пупки с картофелем.
Выпил и я.
— Я думаю так: Приморье должно стать японским генерал губернаторством! — сказал Меркулов, когда я ему сообщил о готовящемся перевороте. Сказал и поглядел на меня вопросительно, ища сочувствия. Я пожал плечами. Я ничего не имел против японского генерал-губернаторства.
Но переворот в эту ночь не состоялся. Он произошел лишь через несколько недель.
Обычный для таких событий гвалт, шум и редкие выстрелы. Я, конечно, не дома. Стрельба идет в районе улицы Петра Великого, там, где помещалась медведевская Госполитохрана. На Светланке, с винтовками, переворотчики.
Они с угла обстреливают балкончик Госполитохраны, часовой которой не хочет сдаться. Этот человек был единственным солдатом, защищавшим правительство Медведева. Потом его все— таки «сняли».
Впоследствии я узнал, что фамилия смелого человека была Казаков. Несколько лет спустя я работал вместе с его братом, художником, в одной из харбинских газет.
Еще до событий Асеев и Третьяков покинули Владивосток. Третьяков уехал в Пекин, Асеев — в Читу. Помню, уезжая туда, Асеев очень боялся ст. Гродеково, занятой остатками войск атамана Семенова. Как журналиста, работавшего в левой газете, его могли, как он думал, «снять», убить, избить, выпороть шомполами.
Надо сказать, что Николай Николаевич храбростью не отличался. Во время чумы, свирепствовавшей во Владивостоке в 1921 году, он ужасно боялся захворать и не выходил на улицу; без дрянного респиратора, которые в то время фабриковались во всех аптеках. Поэт не хотел понять, что щели между волокнами ткани для микроба шире, чем для человека — ворота, а следовательно респираторы — ерунда собачья.
Уезжая в Читу, Асеев, боясь ст. Гродеково, попросил меня дать ему какую-нибудь японскую бумажку, которая гарантировала бы неприкосновенность личности.
Я дал ему свое удостоверение, в котором было сказано, что предъявитель — редактор русского издания «Владиво-Ниппо». Не знаю, прибегал ли Асеев к этой «липе», но в Китай он проехал благополучно.
За несколько недель до его отъезда я издал свою первую книгу стихов, так и называлась она «Стихи», — вы эту книжку знаете и ее, помню, даже хвалили в «Вечере».
Позже я издал поэму «Тихвин», маленькую вещь, которую в газетах похвалили. У меня не осталось ни одного экземпляра этой книжечки, и я уже забыл все ее стихи.
Прошел скучный год. Вас уже не было во Владивостоке.
Этот год был знаменит совершенно исключительными в истории русской журналистики газетами, расплодившимися во Владивостоке.
Они создавались так. Несколько наборщиков организовывались в артель, и артель эта отыскивала редактора — обычно какого-нибудь запьянцовского журналиста. Принцип оплаты был марочный. Тон — ярко-желтый. Брали и за напечатанное. Эти газетки обложили данью все игорные притоны и все публичные дома Владивостока. Марочных редакторов часто били, но они от этого в уныние не впадали.
Одна из таких газет, кажется, «Руль», оказалась выдающейся даже в области шантажа: талант исключительный выявила. Редактировал ее известный всему Дальнему Востоку фельетонист Кок (Николай Панов), впоследствии расстрелянный большевиками. Вместе с ним работал в «Руле» талантливый, ныне покойный, поэт Леонид Ещин.
Однажды редакция «Руля» давала банкет приехавшему во Владивосток из Харбина Скитальцу. В разгар чествования жена Кока, чем-то рассерженная, неожиданно появившись, разбила пивную бутылку о голову мужа:
Вытирая кровь со лба, Кок спокойно сказал Скитальцу:
— Вы видели? Хорошо еще, что она не разбила мне пенсне…
Он был очень близорук.
В 1924 году, летом, когда в тюремную камеру вошли солдаты, чтобы вести Колю на расстрел, он снял пенсне и сказал, передавая его надзирателю:
— Отдайте моей Машке. Оно — золотое.
Читать дальше