— Каково? — поднял на меня глаза Николай Иванович. — Ну, как тебе это нравится?
— Да! — Я опустил глаза под его откровенным взглядом и осторожно ступил на страшные доски. Благополучно пройдя опасное звено, я остановился и подождал Николая Ивановича.
— Я буду стоять вот тут, где теперь мы, — прямо сказал он мне. — Ксения будет на середине пролета. Ты — наверху, и ты ударишь по бревну. И всё кончено.
— Но почему я, а не вы это сделаете? — В моем сердце поднималась волна возмущения.
— Потому что тогда не может возникнуть никаких подозрений. Кто тебя заподозрит? И надо сделать это завтра же, в это время. Завтра начнут класть стропила, и ее легко будет уговорить поехать с нами.
Внутренняя нервическая дрожь, заставлявшая Николая Ивановича все эти дни похохатывать, поеживаться и передергивать плечами, теперь била его тело, как заправская лихорадка. И говорил он с трудом — так говорят при легком параличе, когда язык плохо слушается, или при жажде, при пересохшей гортани.
Я, мне казалось, был совершенно спокоен, спокоен спокойствием ледяным.
— После этого я хочу уехать в Парагвай, — сказал я.
— Ты уедешь. Я дам тебе сто тысяч.
— Мало. Двести!
— Хорошо.
И мы оба, закурив и жадно затягиваясь пряным дымом, стали медленно спускаться с лесов.
Всё, вероятно, и произошло бы так, как предполагал Николай Иванович, и быть бы мне сейчас парагвайским помещиком, а не сидеть с тобой, бандитом, в этой гнусной камере шанхайской тюрьмы, если бы не та самая пустяковина, о которой я упомянул, приступая к рассказу. Она-то и спутала все карты. Дело в том, что в тот же самый день Ксения Петровна где-то подобрала и привезла домой кем-то или чем-то помятого полуживого воробья. Она подняла на ноги весь дом, пытаясь спасти бедную птицу; она так искренне была огорчена ее судьбой, так горевала и мучилась, что мне стало ее жаль, сестру жаль. Я в первый раз за всю мою жизнь понял, что в сущности Ксения очень несчастна, хочет любить, цепляется за каждую видимость любви и жестоко обманывается. И всё, может быть, потому лишь, что у нее нет детей, что как я превращаюсь в урода оттого, что меня никогда не согрела материнская ласка, так и она съеживается, как бы кастрируется судьбой от неумения или невозможности полюбить.
Я подошел к Ксении, взглянул ей в глаза и поцеловал руку.
— Ты что? — удивленно спросила она меня.
— Ничего, — ответил я. — И я, и ты, мы оба несчастны.
Кажется, она даже рассердилась, а я в своей комнате проплакал более часа. Потом успокоился и стал точно железный. Я знал, что я что-то сделаю, но только сестру свою не убью. А утром на другой день мы поехали на постройку. Я прошел вперед и занял место у конца страшного бруса. Ксения пропустила вперед Николая Ивановича, как ни предупредительно он в этом месте уступал ей дорогу. После, на суде, она говорила, что в туфлю ей попал камешек и она шла с трудом.
Я вышиб ударом ноги конец бруса, и бедный Николай Иванович полетел вниз на железные трубы. К счастью для себя, падая, он на полпути полета встретил выступ какого-то бревна, это смягчило силу удара, и насмерть он не расшибся, только переломил ногу и вывихнул кисть руки. Он имел глупость заявить куда следует о покушении на его жизнь со стороны Ксении и меня, ее сообщника. Но на скамью подсудимых попал только я. Многие москвичи помнят это скандальное дело — «Русское Слово» уделяло ему по полстраницы.
А я, понимаешь, почувствовал себя в тюрьме превосходно — словно нашел место, со дня моего рождения мне уготованное. И хотя я на суде рассказал, вот как тебе, всю чистую правду, дали мне, брат, каторгу, и с тех пор вот я и ношусь по тюрьмам, специализировавшись на ограблении уважаемых господ ювелиров, но всё это ты уже знаешь.
— А где сейчас твоя сестра, Модест? — спросил я.
— В Англии, превратившись в миссис Гарвей. Есть у ней, слышал я, и детки давно. Ничего, пусть живет. За этого воробья я ей всё простил. Простил и забыл о ней. А теперь, — продолжал он, прислушавшись к затихающим шагам индуса-стражника, прогуливающегося по коридору перед дверьми камер, — теперь, парень, давай приниматься за работу.
И мы, отодвинув отвинченную от пола чашку унитаза, принялись за наш подкоп, над которым трудились уже два месяца. Впрочем, о нашем побеге много писали даже в местных газетах.
В один из воскресных вечеров я возвращался с ипподрома, возвращался, увы, пешком, ибо проигрался в пух и прах — не осталось даже мелочи на автобус! Как всегда в таких случаях, я клялся сам себе и божился, что это мой последний выход на бега, что уж больше меня на ипподром и калачом не заманишь.
Читать дальше