Но еще приятнее то, что Савостий знает, что философ Виндельбанд сейчас кончит говорить о Платоне, протянет к нему. Савостию, руку и скажет во всеуслышание:
— А вот этот русский молодой человек… — да-да, тот самый, что так скромно опускает глаза, — чрезвычайно одарен, и если не случится войны между Россией и Германией, то он, получив у нас диплом магистра и продолжая самостоятельно работать, сумеет создать столь же стройную философскую систему, как в свое время создал Платон…
И у Савостия захватывает дух от предвкушения этой похвалы, от этой веры в его, Савостия, одаренность. И видит он, как лица всех студентов начинают медленно, ужасно медленно — даже страшно! — поворачиваться в его сторону, ибо и студенты знают уже, что должен сейчас сказать их уважаемый учитель.
Но самое сладкое и самое мучительное не в этом… Ведь тут же, влево от Савостия, оказывается, сидит и сам греческий мудрец Платон, и череп у него лыс и гол, как абажур электрической лампы на редакционном столе, только не зеленый он, а желтоватый, как старая слоновая кость. И Платон тоже знает, о чем скажет Виндельбанд, и уже поглядывает на Савостия и ободряюще улыбается. И от этой улыбки мудреца так хорошо становится на сердце Савостия, что он ваг-ваг расплачется слезами радости и благодарности, и тревожит его только одно: когда профессор Виндельбанд назовет его имя, то как должен он встать и поклониться Платону… то есть именно не поклониться, а как-то иначе, по-древнегречески, выразить ему свое почтение… Но как это делали эллины, Савостий и не может вспомнить… Вытянуть руку вперед и плавным движением опустить ее вниз? Нет, так приветствовали друг друга римляне… Так как же? Ведь Платон может обидеться, назвать его варваром, неучем, и тогда пропадет всё, что предрекает Савосгию Виндельбанд…
А тот опять повторяет:
— Да, русский юноша Савостий станет великим философом, если Россия воздержится от войны с Германией!..
«Почему он называет меня Савостием? — удивляется спящий. — Каким образом в Гейдельберге стала известна кличка, которую пришпилил мне этот подлый фельетонист Кок? Ведь и Кок в то время меня еще не знал!..»
Но критическая мысль снова растворяется в сновидении, и Савостий вдруг видит, как из-за спины Виндельбанда неожиданно вырастает страшно знакомая сутулая фигура в папахе и в офицерском походном снаряжении поверх суконной гимнастерки. Это, конечно, ротный командир Савостия еще по германскому фронту — не кто иной, как штабс-капитан Иволгин. И Иволгин из-за спины Виндельбанда показывает Платону фигу.
Савостию кажется, что он, возмущенный выходкой ротного, вскакивает и кричит:
— Не смей хамить — убью!..
Но Иволгин не пугается. Он вынимает наган, целится из него в отполированную лысину Платона и, подмигивая одним глазом, говорит Савостию:
— Или выходи на полковое дежурство, или я сейчас этого интеллигента пришибу.
II
В то самое время, когда Савостию снится этот странный и дикий сон, в кабинет его входит Леонид Ещин, поэт и бывший капитан каппелевских войск. Румяные, как у негра оттопыренные, толстые губы капитана в ритмичном движении: он обсасывает мятную лепешку, которой только что закусил стопку водки, проглоченную в китайской лавочке напротив редакции.
— С утра готов! — взглянув на Савостия, громко говорит Ещин не то с укором, не то с завистью. — И когда только успел, я ваша тетя!..
Ещин садится за один из столов, тянется к длинным, узким полоскам бумаги, грудкой лежащим за чернильницей, и, сидя очень прямо, даже как будто отталкиваясь от стола, словно преодолевая некое его притяжение, — начинает писать стихотворный фельетон на завтрашний день. Пишет он удивительно быстро и редко зачеркивает написанное слово; рука, непрерывно движущаяся, приостанавливается лишь на долю секунды, и тогда поэт прищуривает левый глаз, и кажется, что он целится.
Скрипнула дверь. Приотворилась. В раствор просунулась круглая — арбузиком — совершенно безволосая голова. Она висит так невысоко над дверной ручкой, что человек, оглядывающий комнату, должен быть чрезвычайно малого роста. Так и есть: Борис Борисович, выпускающий Савостия, — совсем крошечный; сотоварищи называют его сокращенно Бебе.
Борис Борисович на цыпочках подходит к Ещину и осведомляется:
— Спит?
— Дрыхнет, — не отрываясь от писания, командирским баритоном бросает тот.
Бебе сокрушенно вслушивается в носовые посвистывания и всхрапывания патрона и снова исчезает — бежит в типографию, где он заверстывает последнюю полосу. Но через несколько минут он появляется снова. Снова на носочках подкатывается к Ещину и умоляюще шепчет, с опаской посматривая на спящего:
Читать дальше