«А главное, я боюсь, что ты увлечешься этой… такие благородные, милые юноши легко увлекаются идеей спасения этих тварей; я сам когда-то чуть не женился на проститутке… А это было бы ужасно!»
Но он не сказал этого и вернулся к своей работе с умиленным чувством гордости своим сыном и воспоминаниями о том времени, когда он искренно мечтал спасти проститутку и возродить ее к новой жизни.
«Она ушла тогда от меня… а то бы… И слава Богу, вовремя убедился, что если кто желает их спасения, то это спасающие, а не спасаемые!»
И, закурив папиросу, Николай Иванович серьезно и вдумчиво стал писать.
В тот же день к вечеру Дмитрий Николаевич пешком пошел на Васильевский Остров к одному из своих товарищей, которого очень любил, с тем, чтобы рассказать ему все и попросить совета, как лучше устроить дело с Сашей. Он сам не знал, когда именно пришло ему в голову такое решение, но оно уже было непоколебимо, хотя и мучило его.
Дорогой он все вспоминал, в каком невероятно жизнерадостном и даже блаженном настроении вышел он днем из больницы. Все казалось ему хорошо, мило, прекрасно. И санки извозчика, и галки на снегу, и городовые с усатыми лицами, и собственное тело, в котором было бодрое и куда-то влекущее чувство. Ему было трудно уйти от Саши, и была одна минута, когда он чуть не назначили ей свидание, но, уже выйдя, он вспомнил и застыдился этого желания, хотя оно было приятно ему. И всю дорогу он вспоминал, как медленно и жгуче они целовались, и у него кружилась голова и напрягалось желанием тело.
Теперь он шел сумрачный и расстроенный.
«Отец говорит, что теперь это было бы слишком гадко… И я сам так думаю,— с удовольствием отметил он, что думает совершенно так, как умный и писатель отец.— А если теперь нельзя, то какое же право я имел целовать ее?.. Какое-то имел!.. Было приятно и ничуть не стыдно… А теперь стыдно! Неужели я в нее был влюблен тогда?.. Это глупости… Ведь, что там ни говори, она— публичная девка! И… не могу же я ее любить!»
Но ему было очень приятно вспоминать каждое слово и каждое движение Саши. Ее беленькое платье, такое чистое, пахнущее свежей материей, и так к ней шедшее, мелькало у него в глазах.
«Просто похоть!» — грубо подумал он, чтобы успокоить себя, и хотя всегда считал похоть дурным чувством, но это объяснение его успокоило, так страшна для него была мысль, что он мог бы влюбиться в бывшую публичную женщину, какова бы она ни была теперь.
«И надо кончить все это сразу… Папа прав совершенно! И какой я дурак, у другого бы это вышло просто, легко и красиво, а у меня вышло так грубо, стыдно… и сам я запутался некрасиво!.. Какой я несчастный! Почему мне ничего не удается?.. Ведь я хотел самого хорошего, а выходит грязь!.. А почему грязь?.. Это не потому, что я ее вытащил, и не потому, что я ее целовал в больнице… А почему же?— с отчаянием подумал Дмитрий Николаевич.— А потому, ведь, что на одну минуту я допустил возможность какой-то близости между собой и ею, допустил как будто… что я могу любить женщину, которая всем отдавалась… Я с нею как бы стал рядом, и вместо спасителя стал близким ей человеком!.. Вот и грязь!.. А ведь она в меня влюблена!— вдруг спохватился он с ужасом.— О, как это тяжело все! Надо кончить, надо кончить!.. Конечно, дам ей денег на машинку, на прожитие первых месяцев… И больше никто от меня не может ничего требовать!» — с ожесточением против чего-то, что смутно, но упорно-тоскливо стояло у него в груди, чуть не вслух проговорил Дмитрий Николаевич, подходя уже к дому, где жил студент Василий Федорович Семенов.
Семенов был болен чахоткой, а потому всегда сидел дома, и теперь встретил приятеля желтый и сумрачный от усилившегося к вечеру и от сырой погоды кашля.
— А, это ты,— сказал он, отворяя дверь.
В его комнате, несмотря на открытый отдушник, было сильно накурено табаком, от которого Семенов не отставал, хоть и был болен грудью.
— Опять куришь!— с дружеским и соболезнующим чувством сказал Рославлев, снимая шинель и шапку.
— Все равно…— неопределенно махнул рукой Семенов, и в его голосе не было иного чувства, кроме тупого равнодушия.
— Ну…— проговорил Рославлев, сел и, закуривая папиросу, сейчас же заговорил о том, что его занимало.
— Я к тебе по делу… а?
— Ну?— равнодушно протянул Семенов, морщась от мучительного приступа кашля, который он старался, напрягая грудь, удержать. Ему все казалось, что его болезнь, и кашель, и то, что он выплевывает мокроту, и его постоянно окровавленный, заплеванный платок возбуждают в людях не сострадание, как они стараются показать, а брезгливое чувство. Когда он кашлял или шел в переднюю выплюнуть мокроту, он чувствовал, что на него стараются не смотреть, отворачиваются, и сам себе он казался тогда грязным, противным, мокрым пятном, около которого даже стоять противно. И всегда в таких случаях он сознавал, что не виноват в болезни и в ее симптомах, что имеет право болеть, плевать, кашлять, что никто не смеет презирать его за это, и все-таки страдал и чувствовал страшную ненависть ко всем.
Читать дальше