Весь замысел книги, при стройности, можно было бы выразить не только в меньшем объёме, но и при значительно меньшем числе персонажей. Роман непомерно перегружен - встречами, разговорами, событиями, воспоминаниями; экономии средств - тут и в задумке нет. Почти вся 3-я часть романа уже кажется утомительной, повторительной. Да если б автор ограничил себя и в численности обсуждаемых проблем - без этих бы глав (самих по себе полноинтересных): то десятистраничного спора, требует ли религия общественной активности, то подробной истории Савла - апостола Павла, или длинных выписок из Флоренского, - роман намного бы постройнел. А затем же мы ещё окунаемся и в спор о сути актёрского мастерства, и в живопись, и в пушкинский "Пир во время чумы", с вариантной проработкой его, наконец и в Раскольникова с Соней Мармеладовой... Всё нарастают побочные линии - автор не может ограничиться, он своих сил не пожалел на этот роман, выложился.
Однако же, именно в этих беспорядных, трепетных, мучительных поисках истины (между Богом, еврейством, православием, Россией, смыслом жизни, чёртом и развратом) - и обаяние этой книги, и насколько ж она оказалась глубже современной ей литературы 70-х годов - что советской, что диссидентской (где для многих "смерть Сталина и 56-й год были пределом" обмысления), что третьеэмигрантской. Книга эта, при её художественной и смысловой непервичности, - всё равно удача. Все эти перебросы от эпизода к эпизоду, по разительности встреч - драматичны, контрастны, и создают объём восприятия; а уж какой яркий луч на копошенье "московских кухонь" (ещё не было "тусовок") тех лет. И этот сбор мебели Людовиков, и православных икон - на обшивку коридорной стены, коллекции хохломы, самоваров, и с блинами на Великом Посту. "Я хочу жить как все". - "Что значит "все"? Как все - на Колыме и в Джезказгане? или как все - в Коктебеле и Пицунде?"
И весь этот неутихающий вихрь проблем, все страстные всплески, взрывы, разрывы и просветления - всё это проносится через душу главного героя, прожившего 47 лет как будто без угнетённости и сомнений, - и вдруг всё вскрылось внезапно и затрясло его в двухнедельном кризисе жизни, о чём и роман.
Каким герой был? Как только ныне он разглядел, "его собственная жизнь была ему чужой, неестественной, в ней он не столько жил, сколько задыхался", "своими руками десятки лет сооружал для себя ад", и только теперь испытал "мучительное ощущение своей неправоты и вины", но и теперь "цепляется за то, что только погубить может" и "сам тащит себя в безнадёжность и пустоту". "Никогда не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, напряжённость всех душевных сил была направлена лишь на самоутверждение", "что ты вообще знал про кого-то, кроме самого себя?". В эти же кризисные ошеломительные дни распахнулись в нём самоосознание и раскаяние: "липкая пакость в нём", "сколько ещё сидит во мне этой пакости", "он давно, казалось ему, потерял человеческий облик, одна слизь оставалась", "какая во мне сидит пошлая литература, но однако же литература, а больше нет ничего"; теперь он "перестал верить своему пониманию людей", всегда, оказывается, самому поверхностному, - однако может быть и сейчас, "внутренне ничуть не изменившись, лицемерил и оглушал самого себя". Даже и сквозное раскаяние не приносит ему душевного избавления... В настигшем Льва Ильича кризисном вихре (заплакал, войдя в церковь "в переулочке, сбегающем вниз", этот переулок повторится умильно не раз, по Достоевскому же, и тут же - в пьянку эмигрантских проводов) - "всё поднятое из глубины сознания ворочалось в нём и требовало выхода", "его бросало неделю от порога к порогу", "что ни ночь - на разных кроватях", "по чужим постелям" (для свободы сюжета он служит в редакции, где может хоть бывать, хоть не бывать, - тоже не исключение среди тысяч столичных образованцев) и даже ночь на грязном вокзальном полу (чтоб довести унижение до конца). Яркая сцена - сон сотрясает его, и, в том же принятом жанре: "снова сорвался, что-то в нём ухнуло и оборвалось", "хохот, знакомый визг нарастал в нём", "труба зазвенела в ушах, кони зацокали копытами", "его опять начинало трясти", "знал, добром это сегодня не кончится", его "подталкивали к яме, куда его несло", и "он поразился даже, какое это наслаждение - губить себя, гробить"; "он не просто катился с горы, ему мало было этой всё увеличивающейся скорости - не катился, сам бежал сломя голову, повинуясь дразнящему сладкому ужасу". "Только эта боль и давала ему какую-то надежду и радость: захлестнувшее ему горло чувство вины". А ведь "и беда его, и его слабость, и его победа - невероятная ему самому полнота его теперешней жизни - всё это было за чужой счёт", он "в своём слепом эгоизме полагал, что может брать бесконечно", "от него ничего не требовали, только давали", так что даже "от щедрости других он устал" - да и потому, что "всё опять решалось без него и за него". Ответно вот и он "готов отдать всё, что у него есть, ничего не прося взамен", "жалость, захлестнувшая его, была превыше сокрушавшей его страсти", "эгоистическая жажда излить на кого-то нежность".
Читать дальше