Якушин довольно хмыкнул, потер узловатые красные руки, непослушными пальцами выудил из валенка ложку.
- Ишь ты, заботушка - теплое... - Потеснил меня, он сел на край нар, сурово приказал Вилли: - Садись!
Вилли, взмахивая невинными ресницами, улыбался.
- Кому говорят?.. Навернем сейчас на пару.
Дядя Паша подтолкнул Вилли в спину.
- Шнель! Шнель! Коли просит, чего уж...
И Вилли смущенно пристроился к котелку.
Немецкий парнишка и русский мужик - голова к голове. Я сидел за спиной Якушина, видел его крутой затылок на просторных плечах, усердно двигающиеся уши, Вилли, вежливо работающего ложкой, дядю Пашу, следящего из-под лоснящегося лба увлажнение добрым взглядом.
Стесняясь своего доброго взгляда, дядя Паша, блуждая извиняющейся улыбочкой, объяснял мне через две склоненные головы:
- Хороший парень Вилли, душевный... Хошь и немец, а человек. Да-а... Это же Якушин его с кухни стащил, а теперь, вишь вон, душа в душу живут.
А я не нуждался в объяснениях, тем более извинительных. Во мне бурно таяла тяжелая вселенская тоска, которую я принес сюда со взрытой снарядами, заваленной окоченевшими трупами степи. Да, трупы, да, пожарища, да, где-то замерзает лошадь, нажившая на работе горб и выгнанная без жалости. Война! Страшило: она кончится, а жестокость останется. И вот - голова к голове над одним котелком...
Немец начал эту войну, трупы в степи - его вина, велика к нему ненависть, даже у поэта в стихах: "Убей его!" А солдат Якушин, убивавший немцев, делит сейчас свою кашу с немецким пареньком.
Война пройдет, а деревянность и жестокость останутся?.. Как я был глуп! Война в разгаре, рядом линия фронта, с той и другой стороны нацелены пулеметы, а уже двое врагов забыли вражду, где она, деревянность, где жестокость?
Голова к голове, ложка за ложкой и - хлеб пополам.
Кончится война, и доброта Якушина, доброта Вилли - их сотни миллионов, большинство на земле!- как половодье, затопит мир!
Навряд ли я тогда думал точно такими словами. В девятнадцать лет больше чувствуют, чем размышляют. Я просто задыхался от нахлынувшей любви. Любви к Якушину, к Вилли, к дяде Паше, к храпящим солдатам, ко всему роду людскому, который столь отходчив от зла и неизменчив к добру. Слезы душили горло. Слезы счастья, слезы гордости за все человечество!
Я вырос атеистом, не читал тогда Евангелия от Матфея, не знал слов из Нагорной проповеди: "Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гоняющих вас... ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли делают и мытари?"
Но кажется, в ту минуту я сам собой до них дозрел, с наивной страстью простодушно верил в невозможное.
2
Второй раз нечто подобное случилось четырнадцать лет спустя в Пекине.
Я был в составе так называемой культурной делегации Общества советско-китайской дружбы. Мы летали по всему Китаю, и всюду нас встречали пышно, бурно, празднично - толпы, цветы, восторженные лица, страстно тянущиеся руки, церемонно длинные обеды с бесконечной чередой блюд, экзотических до несъедобности. Вкушали змей с хризантемами, пробовали ласточкины гнезда, пили рисовую водку - вкус самогона - за вечную дружбу, братство, за общий путь до конца, и гостеприимные хозяева кричали нам: "Гамбей!"
По европейскому календарю наступал Новый, 1957 год. Китайцы свой Новый год празднуют весной. Но почему-то в наш праздник нас не предоставили самим себе - мол, отдохните от встреч, выпейте, закусите, поздравьте друг друга наоборот, решили усиленно показывать нас молодежи.
Ритуальные беседы за чаем, трибуны, речь о великой дружбе двух великих народов. Попадаем в недавно организованный Пекинский институт кинематографии. Должно быть, в этот институт принимают не по таланту, а по стати. Нас встречают не по-китайски рослые, разбитные и жизнерадостные парни, одетые, как один, в безупречные европейские вечерние костюмы. И девушки в костюмах национальных - яркие шелка, золотое шитье. Столько красавиц, собранных вместе, я не видел в своей жизни - и до, и после, увы! Были и величавые, до оторопи, до зябкости - мраморные в горделивой посадке тонкие лица, на вскинутых, утонченно чеканных бровях покоится непомерная спесь Востока, чужеватый разрез глаз прекрасен, как непостижимое мастерство древнего азиатского ремесленника, и нет плоти, есть воздушность, нет походки, есть плывучесть. Но были и с той щемящей одухотворенностью, не столь красивы, как просты, не бьющие в глаза с налету, а лишь останавливающие взгляд затаенной добротой, и... ты уже непоправимо несчастен, твое сердце тоскливо сжимается - такое вот чудо человеческое, мелькнув раз, пройдет мимо тебя!..
Читать дальше