— Выходит, правительства начали войну, — сказал он, как бы продолжая свою мысль, — от страха, что народ может продрать глаза и чересчур осмелеть.
— В газетах пишут, — объяснил Стефано, — это война за свободу Тренто, Триеста и наших угнетенных братьев за рубежом.
Тёнле обвел взглядом вершины гор, по которым проходила граница, мирно пасущихся овец, покачал головой и только хмыкнул в ответ.
Они условились встретиться в «Императорском орле» в ярмарочный день на святого Матвея и поесть вместе суп из требухи. На том и распрощались.
21 сентября, согласно освященной веками традиции, пастухи, угольщики и лесорубы собираются в городе на свой праздник; после торжественной мессы веселыми компаниями слоняются они из одной остерии в другую, обсуждают, кто что продал и купил, чтобы протянуть зиму, подводят итоги минувшего сезона и строят планы на будущий год. Однако осенью 1914‑го разговор шел больше не о делах, а о войне, о новостях, каждый день приходивших в город с газетами. В лавке Пуллера спорили теперь не насчет контрабанды и таможенной охраны, а рассуждали о Балканах, проливах, о Германии, России, Бельгии, нередко упоминали города, где прежде работали наши горняки и дорожные рабочие.
Тёнле Бинтарн спустился со своими овцами на общинное пастбище, обстриг их на току у Гартов и в ярмарочный день сбыл шерсть, выручив такую кучу денег, что ему и не снилось. «Недобрый знак, — подумал Тёнле, — если денег через край, значит, они стоят малого». 21 сентября вечером Тёнле, по обычаю, который свято соблюдал даже в чужих краях, когда не успевал вернуться на родину, опрокинул парочку лишних стаканов красного и, шатаясь из стороны в сторону, побрел домой. Собаке, что была при нем, то и дело приходилось останавливаться в ожидании хозяина. Навстречу шли солдаты из увольнительной и проорали вслед Тёнле какую–то чепуху. На улице Гребадзаров его догнал Бепи Пюне, подпасок; на ярмарке он купил на заработанные в сезон деньги пару кожаных ботинок с отличной рифленой подметкой и гордо нес их домой, подвесив на шею за шнурки.
Они пошли рядом: Бепи пришлось выслушать сбивчивый монолог Тёнле про войну, цены на шерсть, солдат, Пражский замок, Рудольфа Габсбургского, эстампы, которые старик продавал во время оно, и мадьярских лошадей. Получалась какая–то путаница — смех, да и только. Ни с того ни с сего Тёнле вдруг останавливался посреди мостовой и, оперевшись на пастушью палку, подводил итог своим сбивчивым рассуждениям:
— Черт побери! Досталось же мне в жизни, но на твою долю, парнишка, достанется и того больше!
Тёнле добрался до дома, однако не успел он переступить порог кухни — в очаге уже полыхали дрова, но лампу еще не зажигали, — как сразу заметил: нет жены! Тяжелое предчувствие сдавило грудь, весь хмель от выпитого на ярмарке вина улетучился, будто рукой сняло. Возле медного котла стояла с ложкой не жена, как было заведено после смерти матери, а невестка; внучата сгрудились вокруг нее и тихо смотрели на огонь. И сына, Петара, тоже не было на обычном месте, где он, накормив овец, выкуривал трубку. Тёнле подошел к очагу, ни слова не говоря, и вопросительно взглянул на невестку; в ответ она только указала глазами наверх, мол, там она, в вашей комнате.
Он бросился наверх по деревянным ступеням: дверь распахнута настежь, над кроватью свисает с потолочной балки кухонная лампа. Жена лежит на широкой сосновой кровати и кажется невероятно маленькой, совсем крохотной; дышит тяжело, лицо сморщено от боли. У кровати неподвижно застыл Петар.
Тёнле сжал ладонями ее руку — сухонькую, холодную, всю в синих прожилках. Жена приоткрыла глаза и силилась улыбнуться.
— Карло пошел за врачом. Наверно, вы разминулись. Пришли мы с ярмарки, а она говорит — надо бы на Моор сбегать, картошки накопать. А как зашло солнце — сразу ей стало не по себе, вот я и принес ее домой… Говорит — холодно. Бриджида горячий камень в ноги положила, — объяснил Петар.
Тёнле одобрительно кивнул и попросил придвинуть к кровати табурет. Сидел он не шелохнувшись — все смотрел на нее, все пытался отогреть в своих ладонях ее руки. Она закрыла глаза, нос заострился, сеть морщинок стала тоньше и чаще, щеки ввалились, загорелое лицо постепенно угасало и делалось пепельно–землистым; узел, скрепленный на затылке костяным гребнем, видно, беспокоил ее, и она, высвободив руку из ладоней мужа, сама попробовала распустить волосы. Тёнле бережно приподнял ее голову над подушкой.
Все затихло в доме, дети присмирели, невестка неслышно сновала по кухне, и наверх теперь доносилось потрескивание дров в очаге. Тёнле глаз не сводил с любимого лица, натруженных рук, лежавших поверх одеяла, и размышлял о былом: прошла жизнь — и жены, и его собственная, жизнь родителей и детей, пройдет она и у внуков его, и у правнуков.
Читать дальше