– Они там будут Гитлера убивать?
– До Гитлера пока не достать, он очень далеко, в Германии своей, будь она неладна. Жалко, что не достать. Я, кажется, сама бы его, вот этими вот руками, измутузила бы.
– Как меня, когда я без спроса с пацанами на речку убежал?
Мать на какое-то время даже остановилась и перестала перебирать картошку, с усилием распрямила затекшую спину, вздохнула, поправила одной рукой сползшую на бок косынку, задумалась, глядя куда-то вдаль, будто в том месте предполагала увидеть ненавистного Гитлера.
– Нет, сыночка, тебя я любя, от беспокойства только за тебя, чтоб не пугал так мать больше, а его – я бы из ненависти растерзала бы. Потому что он зверь, нет, хуже зверя, нечеловеческий злыдень какой-то. Не может так человек с другими людьми обращаться.
В голосе матери слышалось нечто такое, чего Колька раньше не замечал. Он задумался и притих.
На этом разговор как-то сам собой закончился. Мать продолжила перебирать картошку, а Колька ушел в дальнюю комнату, где он спал, достал из нижнего ящика комода потрепанный альбом и карандаши и, растянувшись прямо на полу рядом с комодом, принялся рисовать, как, по его представлениям, мама мутузила бы Гитлера.
Следующие несколько дней принесли очередные сводки новостей с фронта, сообщавшие о затяжных ожесточенных боях и больших потерях. Смоленское сражение закончилось, поглотив в себя огромное число людских жизней, крови, слез и переживаний, войска Красной Армии с боями отступали к Москве. В тяжелейшем положении после Смоленского сражения оказался Юго-Западный фронт, и совсем несладко было под Ленинградом, вокруг которого замкнулось кольцо блокады. Начиналась долгая изматывающая и не менее кровопролитная, чем в других местах, эпопея на Синявинских высотах.
В тот день над Арсеньевкой дождя не было, хотя погода оставалась пасмурной и ветреной, но теплой. Порывы сухого ветра, приносившиеся из степи, пригибали высокие травы в полях и у дороги, рвали желтые и бурые съежившиеся листья с деревьев и, подхватывая горсти мусора, носили их над землей, разметывая по разным сторонам.
Колька в тот день, пользуясь тем, что нет дождя, вышел погулять за ворота. Пришел на полянку за крайним домом у оврага, где обычно собиралась местная детвора, застал там еще несколько человек своих приятелей. Они играли в догонялки и весело галдели, поминутно споря, и наперебой доказывали друг другу, успели кого-то «засалить» или не вышло. Потом, когда устали от беготни и споров, расселись по пням и большим камням, лежащим по краю оврага.
Разговор «разгорелся» молниеносно и потек столь же оживленно, как и игра, предшествовавшая ему. Но только разница в том настроении, с которым велась игра, и в том, которое сопровождало разговор, была столь впечатляюща, что казалось совершенно невозможным, что те же самые дети, в тот же самый день и на том же самом месте стали будто совершенно другими. Тема, уже который день, оставалась неизменной – о войне.
– Вчера от тятьки письмо пришло, – сообщил неугомонный и вертлявый Васька Лысков. Его темные жесткие волосы топорщились спереди, над ушами и на затылке, брови, которые, казалось, никогда у него не гнулись, прямыми линиями возвышались над глазами, а нос, скулы и щеки были покрыты мелкими царапинами, как если бы он пробирался через густой колючий кустарник. Выражение его лица приобретало от этого более хмурый и суровый вид. – Ух! Пишет, что бои идут жуткие и частые-частые. Ну просто без передышки. Фашисты прут как саранча, со всех сторон, ух, гады ползучие.
– Говорят, их там целый миллион, представляете? – проговорила с придыханием и ужасом в голосе высокая и худая Надя Колесникова. Она сидела на самом широком пне, ссутулившись и втянув голову в плечи, сжав руки в кулачки и глядя вокруг себя пристально и строго, и на фоне широкого пня казалась еще худощавее. Ее продолговатое лицо, заостренный носик и выдающиеся ключицы напоминали Кольке Бабу-ягу, но характер у Нади, надо сказать, был на редкость добродушным. За ней даже водилась репутация примирителя. Если кто поссорился между собой, то иди к Надюхе Колесниковой – она вас помирит.
– Скажешь ты тоже, миллион. С ума сошла, дура, – бесцеремонно отозвался Пашка-Рябой. Прозвище его говорило само за себя. Он был такого же роста и такой же комплекции, как и большинство других ребят, хотя и был на год или даже на два старше остальных. Жил он вместе с матерью и теткой в маленькой и старой избе, которой уже давным-давно можно было бы и рухнуть, не стыдясь этого, но она еще каким-то чудом продолжала, пусть и кривехонько, но стоять. Обе женщины пьянствовали практически без перерыва днем и ночью и ничем в жизни, кроме самогона и кислушки, не интересовались, а куда подевался отец Пашкин, этого никто и не знал. То ли от природы, вобрав в себя скверные гены, то ли от жизни скотской, Пашка был существом раздражительным, нервным, злобным, задиристым и грубым. Он ни с кем никогда не разговаривал ласково, а чаще всего цинично и ругался матерными словечками, которых вдоволь наслушался от матери и тетки.
Читать дальше