Майор Паоло Фьори сидел на поваленном стволе дерева, на том самом стволе, где незадолго до этого лежал мертвый коммунист Байо Баничич. Гиздич сошел с лошади, поздоровался с майором и принялся докладывать ему о своих невзгодах, невольно следя за тем, как итальянский майор, выворачивает меховую перчатку с лица наизнанку и с изнанки на лицо. Закончив, он умолк и стал ждать, какое решение примет майор. Тот молчал, словно ничего не слышал, — взглянет на нос переводчика, на двойной подбородок Гиздича и снова принимается за свою перчатку. Бог знает, о чем он думает, заметил про себя Гиздич, если вообще думает. И чего эти ослы всегда его сюда посылают, — ведь знают, что с ним пива не сваришь…
На самом же деле, пока Гиздич распространялся о том, как мешают им мусульмане, майор Паоло Фьори мысленно составлял письмо, которое он никогда не напишет и не пошлет. Вот уже год он пишет таким образом письма своему школьному другу, в юности охромевшему, теперь уже седому и всеми уважаемому врачу Гаэтано Кузани, который живет в собственном доме с садом в Феррари.
Письма эти неизменно начинались так:
«Дорогой Га, не удивляйся, что пишу тебе. Скучно, а писать больше некому. Всю жизнь я раскаивался и с сожалением размышлял о трагедии, которая постигла нас обоих. Ни ты, ни твои родители — поскольку ты не сказал им, как все произошло, — ни словом меня не упрекнули, тем сильнее это меня мучило. Знай я, что лошади так привязаны друг к другу, так привыкли идти рядом, знай я, что твоя лошадь кинется следом, как только я пущу в карьер свою, я наверняка этого не сделал бы, и сейчас все было бы по иному: ты не стал бы хромым, я не пошел бы в добровольцы и в конце концов не попал бы в тот ад, в котором нахожусь теперь. Вот о чем я размышлял и что мучает меня больше тридцати лет, хотя я никогда не пытался облегчить свою совесть, излив тебе душу, — делаю это только сейчас, когда боль утихает сама собой. Жизнь наша подходит к концу. Наше поколение — точно корчевье с торчащими там и сям изуродованными пнями, и я спрашиваю себя: а может, то, что произошло по моей невольной оплошности, было для тебя лучше? Я говорю это совершенно серьезно. Смотри сам: тот, кто тогда остался «здоров», потерял или ногу, или руку, или голову, а все — свои души. Все мы бесславно погибли, Фоскарио даже стал шпионом. А я? Как думаешь, кто я? Раб этого шпиона! Он держит меня на цепи, крутит мной, как хочет, мстит за то, что его ожидает, и заставляет меня играть роль статиста при резне, которую время от времени устраивают его фавориты. Моя обязанность заключается лишь в том, чтобы присутствовать при этом и спасать преступный сброд, который он собрал…»
Напрасно прождав, что майор обратится к нему с вопросом, и увидев, что не дождется этого, Гиздич через переводчика предложил целиком или хотя бы частично переместить итальянский батальон с Повии на Свадебное кладбище. Это восстановило бы связь с мусульманами и принудило бы их к совместным действиям, в результате которых коммунистическое охвостье было бы уничтожено полностью.
Майор Фьори окинул переводчика насмешливым взором, опустил голову и продолжил свое письмо:
«Знаю, что ты меня не поймешь. Нельзя себе представить, какие коварные западни ставит жизнь некоторым людям, какая ведется подлая игра — если не со всеми, то, по крайней мере, с определенной категорией людей. Пока я тебе пишу, бородатый пират, который давно уже заслужил виселицы, орет, стоя передо мной, и по какому-то праву требует, чтобы я помог ему в его махинациях. Ему надо, чтобы я авторитетом итальянской армии припугнул дикарей-мусульман, которых он со своей шайкой месяц назад резал и жег, чтобы я дал им гарантию, что православные не примутся их снова жечь, помирить их и заставить действовать заодно. И тогда эти две кровно ненавидящие друг друга орды пойдут на коммунистов, а я их начал уважать с тех пор, как увидел, в каких условиях они борются и с каким злом! Вот и получается, что от меня, — а я всегда, хоть и безуспешно, но пытался быть порядочным человеком, — требуют объединить зло и лихо, стать их верховным штабом, неким сверхзлом, которое объединило бы эти дикие и свирепые силы. Ты знаешь, конечно, что я этого не хочу, но ошибешься, если подумаешь, что мне это позволено. Мое желание ничего здесь сделать не может. Они объединятся и без меня, а все, что сотворят объединенными силами — убийства, пожары, насилия, — припишут в первую голову мне, Италии и армии, под знаменем которой я хотел и полагал честно служить до последних минут жизни…»
Читать дальше