— Лучше отложить и избежать потерь.
Тут Качак был ранен и ушел с рукой на перевязи.
А Васо Качак тем временем сидел на куче ветвей — бледный, озабоченный, с голодной резью в желудке. Ему стало бы лучше, если бы он хоть что-нибудь проглотил, пусть даже комочек снега, раз нет ничего другого, но он по опыту знал, что снег вызывает голод и жажду и утоляет боль ненадолго, а потом еще больше усиливает. И товарищам — Момо Магичу и Гавро Бекичу — он советует терпеть. Рот у него свело судорогой, губы посерели, запеклись, но он молчит, уставясь в сверкающий простор, и все еще надеется, что, когда его мучения дойдут до предела, он вдруг увидит, как идут Байо Баничич и Видо Паромщик. Случись так, все страдания показались бы пустячными, а тяжкий день превратился бы в светлый, незабываемый праздник. Как будто Байо вместе с книгой личных дел в целлофановом пакете притащил бы полный ранец еды и питья, и даже больше того: принес бы в одном кармане победу, а в другом — подписанный договор о мире во всем мире. И он больше не спускал бы с него глаз! Только о нем и заботился бы, не позволил отойти от себя ни на шаг. Берег бы, как зеницу ока, и при первом же удобном случае отослал бы его живым туда, откуда его прислали, чтобы никто не мог его упрекнуть, что он не сумел уберечь непривычного к горам, зябкого и тщедушного пришельца.
Ждет, ждет, и все напрасно. И ему кажется, что у него трескаются не только губы, но и кости под тяжелым бременем томительного ожидания. Становится все очевиднее, что никакой надежды нет, но страх перед той минутой, когда надежда окончательно погаснет, заставляет его упорно хранить горсточку пепла, в котором что-то еще тлеет.
Сначала мешала стрельба. От внезапного шквального огня захватывало дух, он бил по больному месту, по самым слабым нервам. Васо хотелось, чтобы стрельба прекратилась, а когда она прекратилась, он вместо облегчения почувствовал новые муки. Воцарившаяся тишина казалась бездонной пропастью, в которую мир улегся, точно в могилу, — и долина Лима, и вся Европа с ее шоссейными дорогами, запуганная аусвайсами и облавами гестапо. Пусто, мертво, не слышно человеческого голоса — народы покорены, рабочее движение раздавлено, людей превратили в рабов, загнали в концлагеря, застенки, заставили делать оружие. Искусственное, холодное, мертвое эрзац-солнце блуждает над странами, где нет надежды и радости, где царят насилие и убийство, где никто не смеет говорить даже шепотом, где, наконец, и славные компартии свернули свои знамена, попрятались в подполье и гибнут.
То, над чем раньше Васо Качак не осмеливался размышлять, то, что старался изгонять из голов товарищей, как порок или заразное бешенство, внезапно овладело его мыслями и подавило волю.
Признайся, шептало оно ему в ухо, сейчас мы одни! Мы верили, что положение вещей таково, каким нам хотелось его видеть, поэтому мы и ошиблись. Два сильнейших фактора, двигающих массами, — национальный и классовый, — не оправдали себя. И дело свободы, словно какое заблуждение или предрассудок, выдохлось и погибло. Предположим, национальное чувство устарело. Оно долго действовало, иногда и во зло, но вот иссякло, потеряло силу; и тут же нашлись Петены и Недичи, которые извратили его, чтобы успокоить продажную совесть буржуя и заставить сбитое с толку мещанство терпеть все, что бы ни случилось. Пожалуй, с этим можно согласиться: патриотизм исчерпал себя еще в первую мировую войну, но рабочее движение, коммунисты тоже, как мне кажется, выглядят не лучше. Вот, смотри: болгары, например, хвастались бог знает как, дали Димитрова, за ними шла половина народа, казалось, могли сделать все, что хотели, а ничего не сделали. Государственная машина, цела-целехонька, сотрудничает с Осью, служит и везет. У венгров и большой опыт, и революционная слава, и военные специалисты с испанских времен, но и о них что-то ничего не слыхать. В Чехии у коммунистов были свои избиратели и депутаты в парламенте; во Франции была самая сильная партия в стране, но и о них ни слуху ни духу. Было кое-что в Италии, видно, что было: все итальянские солдаты знают и любят петь рабочие песни, но какой прок, если они осмеливаются их петь лишь после того, когда мы их разоружим и освободим от офицеров и фашистов? Известно, что и среди немцев были борцы, — где они сейчас? Были и у других народов, а сейчас ни у кого нет, словно никто и не нюхал этот наш марксистский лук. Если всех их уничтожили в концлагерях, то почему они так дешево себя продали?.. Если не уничтожили, то чего они ждут? Будто какой дьявол в сапогах усыпил их дурманом и сонными извел. Только на нас этот дурман не подействовал. Почему? Если мы глупы, как утверждает противная сторона, то каким образом мы держимся вот уже скоро два года? Если не глупы, в чем мы уверены, а только жилисты, выносливы и у нас выработался иммунитет ко всяким ядам, то почему к нам никто не присоединяется? Стоило лишь кому-нибудь присоединиться, и кругом бы заполыхало, все протянули бы друг другу руки, и получилось бы гораздо лучше, чем то, что называлось в 1848 году Весной Европы.
Читать дальше