Лешка недоуменно смотрит на тетю Феню. Зачем она это говорит какой-то худющей, длинноносой бабке, которая все кивает и кивает в такт ее словам, будто с кончика носа дождевые капли стряхивает? И Фроська тоже обиделась, вздрогнула, прячет в свои ладони Лешкину мокрую руку и жмет ее больно, как тогда на больничном крыльце.
– Не буду я жить у Фени, – шепчет она Лешке и жадно облизывает губы. Лучше в детский дом пойду.
Он еще не знает, что такое детский дом, но соглашается:
– Конечно, лучше! И я с тобой…
Лешке мокро и зябко. И еще очень жалко Фроську, которая опять прикусила губу. Жалко ему и самого себя. И уж совсем не хочется верить, что это его мама лежит под набухшими дождем досками…
– Ой-ей-ей! Утекайте быстрее, люди добрые! Фрицы топочут. Сейчас тра-та-та! И всех в яму, в яму! Козел козла забодает…
Симочка, горбатенькая, почти скрученная колесом, мечется среди людей, незаметно перебирает худенькими ножками и будто бы даже не идет, а катится, катится. Сыплет, сыплет словами. Кажется, что это вовсе не она, а кто-то другой говорит в ней – громко, визгливо. Волосы взъерошенно рассыпались почти до самых колен. И страшно поблескивают сквозь них глаза – бессмысленно пустые, невидящие. Правый, дочерна замусоленный рукав пальто почти оторван и держится только на растянутых белых нитках. Симочке холодно – она плотнее натягивает пальто, а рукав отрывается все больше и больше, показывая клок грязно-серой ваты.
– Козел козла забодает… Козел козла забодает…
Она устала и теперь шепчет только эти слова.
– Пойдем со мной, я тебя отведу, блаженненькая, – ласково успокаивает ее тетка Степанида.
Она укрывает Симочку своей плащ-палаткой, и та послушно затихает.
Симочку Лешка знает давно, может быть, даже с первого дня их возвращения в Березовку. Они с Фроськой тогда сидели под какой-то огромной грушей, на которой почему-то совсем не было груш. Но зато маленькие плотные листья были так густо сотканы, что солнце их совсем не пробивало. Лешке интересно было смотреть на Фроську, как будто одетую в дрожащую рябь этих листьев. А она смеялась от того, что и по нему, наверное, бегали, копошились их крохотные тени. И еще Лешка следил за мамой, за двумя кирпичинами, между которыми теплился огонек. А на нем уже аппетитно потрескивала каплями подсолнечного масла черная, как сажа, сковорода. Мама пекла картофельные оладьи. Одна сторона их заманчиво светилась поджаристой, коричневой корочкой. Лешка знал, что сейчас мама возьмет краем цветастого передника сковороду и опрокинет оладьи в алюминиевую миску. Он уже даже привстал, чтобы опередить Фроську. Вот тогда-то и выкатилась откуда-то из-за сарая Симочка с этими своими страшными словами: «Ой-ей-ей! Утекайте, люди добрые! Фрицы топочут!» Лешка и впрямь хотел бежать, но мама посадила девочку на опрокинутую дубовую колоду и подала ей миску с четырьмя первыми оладьями. Теми самыми, которых они с Фроськой так мучительно ждали…
Симочка, обжигаясь, стала жадно заталкивать оладьи двумя руками в свой почти беззубый рот, а мама рассказывала им, что Симочка была такой, как Фроська, когда немцы погнали березовцев на расстрел. Она видела, что упали в яму ее мать и старший брат. А ночью пробралась к незарытой могиле. Долго сидела над трупом матери, тормошила ее, просила встать. Утром девочку нашли там совсем безумной…
Лешка слушал маму, и ему было жаль тогда худенькую, почти беззубую Симочку. Правда, и оладий тоже было жалко.
И вот теперь… Даже Симочка живет, хотя, наверное, и не понимает этого. И дядя Сеня. И Степанида. И тетя Феня. А мама лежит в мокнущем гробу, безучастная, равнодушная ко всему. Как же так? Почему-у? Кому это понадобилось отнимать у него маму? Зачем? А может, все это совсем не так? И все это выдумали? Выдумали… Лешка дрожит. Даже зубам становится больно. Они тоже стеклянно стучат друг о друга. И шепот вокруг почему-то усиливается, и чей-то плач… Дядя Сеня подхватывает Лешку и опускает его рядом с Фроськой на телегу у гроба. Потом снимает с себя плащ-накидку и укутывает их. «Вот так, – говорит он, – вот так…» А китель его уже темнеет от капелек дождя. «Вот так», – и, ловко отталкиваясь костылем, усаживается на передке подводы. Долго перекидывает вожжи из рук в руки, будто не решаясь ехать. Наконец, хрипло командует: «Но! Но!»
Скрипят, пошатываясь, колеса, оставляя за собой глинистую колею. Тянется, не отставая, и горестный шепот, и болотный всхлип шагов. Фроська гладит угол гроба и тихо совсем плачет, плачет… А Лешка ни за что не может заплакать. Сколько раз ревел из-за всяких пустяков. А тут… Лишь дышать трудно. Но плакать не может. Как во сне, видит он нахохленные деревья парка и угол мокрого ларька. Потом чувствует, как уходят вверх передние колеса подводы, и понимает, что уже совсем близко, что взъезжают они на кладбищенскую горку. И действительно, сквозь моросящий туман проступила чугунная вязь ограды, кто-то забежал вперед, забренчал железным заступом, и ворота жалостно заскрипели, пропуская их к зияющей могиле, из которой торчал только черенок забытой лопаты… Какие-то руки потянулись к гробу, но Фроська всем телом упала на него, словно защищая от этих нетерпеливых рук.
Читать дальше