Бомба, назначенная пушке, все-таки угодила в дом первого взвода. Она легко прошла сквозь солому и разорвалась внутри. Когда улегся на снег черный след взрыва, на месте дома осталась только огромная воронка. На краю воронки стоял дверной проем, в нем, как в раме, пошатывался Кононов — единственный, чудом уцелевший из всех, кто находился в этом доме. В руках у старшины была намертво зажата крынка с молоком. Улыбаясь и, кажется, ничего не слыша, он так и пришел ко мне с крынкой.
— Молочка… молочка… — повторял он в беспамятстве.
Мы потрясли его за плечи и положили на пол, но Кононов катался по соломе и все повторял; «Молочка… молочка…»
Полк призадержался возле аэродрома, но наступление в целом продолжается. Сплошной линии фронта нет, мы слышим стрельбу и восточнее нас, и западнее, наступающие обходят занятые противником деревни, продвигаясь по бездорожью, среди заснеженных полей и лесов, стремясь не ввязываться в затяжные, кровопролитные бои; но, намерзшись и обозлившись, вдруг стремительно врываются в селения, чтобы час-другой погреться, оставить раненых, хлебнуть кипятку и вновь кинуться в ледяную стужу.
Мы идем на лыжах. Идти трудно: лыжи оттаяли в тепле, но не просохли и не смазаны. Рота обходит примолкший аэродром слева, не желая приближаться к этому проклятому месту. Позади остался прах погибших товарищей, нет среди нас до дерзости храброго Шишонка. Остался в лазарете трясущийся, оглохший Кононов. Тяжкие душевные раны несем мы с собой, они зудят и ноют, болезненно напоминают о себе.
Перед самым выходом в роту наведался комиссар полка. Без тулупа он худощавый и подвижный. Лицо у него сегодня светлое, о таких говорят: росой умытое. Глаза спокойные, а брови хмурятся, и нервно морщится тонкий, изогнутый нос; может, заботы донимают человека, а может, привычка. Комиссар покурил с ребятами, помолчал, каждый думал о своем. Потом Михайлов пересказал нам свежую статью Эренбурга, которую прослушал по радио. «Мы ненавидим фашизм, потому что любим детей, деревья, книги, любим жизнь…» — писал Эренбург.
Уходя, Михайлов спросил:
— Отогрелись?
Уже за порогом он приостановился, застегнул шинель. В бревенчатую стену с треском впилась шальная пуля, комиссар потрогал ее пальцем, повернулся ко мне:
— Ну, а насчет вступления в партию — одобряю. Правильно решил.
Это было продолжением нашей с Михайловым недавней беседы.
Ночью почти нет ветра. Лыжи слегка шуршат по снегу, и белые, расплывчатые фигуры автоматчиков скользят, как тени. Впереди маячит дозор, зимой темнота прозрачна. «Чир-шир… чир-шир…» — шепчут лыжи. Где-то там противник.
Нам нужно выйти к небольшой деревушке западней аэродрома и перерезать всякую живую связь немцев со своими. В деревне порядочный гарнизон. «Ничего, справимся, — прикидываю, — если застанем врасплох…» А должны застать: сплошного фронта у немцев по-прежнему нет, гуляй по полю…
Мы идем по азимуту. И расстояние, и время — все рассчитано, рота подойдет к деревне за полночь, в часы самого крепкого сна. Автоматчики перевалили через холм, обошли небольшую, смутно темнеющую рощу и легко спустились в широкую лощинку. Лыжи перерезали свежий волчий след. «Пошел серый на промысел…» — думаю, до рези в глазах всматриваясь в белесую ночную заволочь. Вспухшее небо касается земли, в лощине кажется тесновато и опасливо, хочется быстрее выйти из нее. Я прибавляю ходу. «Чир-шир-шир… чир-шир-шир…»
Все чувства напряжены до предела. Слышен малейший посторонний шорох, улавливаются едва заметные переливы негустой темноты. Но сознание раздваивается: чувства — здесь, в холодной тиши, а непослушная мысль витает где-то далеко, греется в тепле воспоминаний. Мне мерещатся тревожные первые дни войны, когда курсанты училища еще «добивали» программу, с занятий возвращались раскисшие, на гимнастерках блестели непросыхающие соленые пятна. Лето было душное, глазам истомившихся курсантов мерещились тропические пальмы и верблюды, и до чертиков хотелось пить…
Шуршат по снегу лыжи. Кругом тихо, ни выстрела, ни ракеты. Пологая лощина незаметно разгладилась, местность потеряла всякие приметы, перед глазами разверзлась глухая бесконечность. Тоскливая, скованная морозом равнина убивала чувство времени и пространства, расслабляла внимание. Но что-то меня насторожило; я глянул на компас, потом на часы. Вспомнил карту: возле черной линии — прямоугольник с крестом, это кладбище у дороги, край деревни. Дорогу под снегом не увидишь, но кладбище — значит, роща… Оттуда мы налетим на вражеский гарнизон.
Читать дальше