А доктора все идут и идут.
Я слышу знакомые голоса, чудится скороговорка доктора Романова, голос Русакова, точные, сипловатые фразы нашего начальника.
До свидания, товарищ начальник управления.
Вряд ли вы помните санитарку Наташу Говорову, но я вас помню, помню тот артналет на наш медсанбат, помню, когда вы стояли тогда, помню, как ничто не дрогнуло в вашем лице, помню, как встретила я вас на тропочке, когда, шли вы в роту, задумались о чем-то, один, а кругом свистело и ныло, и санитарке, которая прошагала вам навстречу, было очень страшно тогда…
Я очень благодарна вам, хоть вы никогда этого и не узнаете, за все: за суровую школу мою, за медсанбат, в котором я работала, за госпиталь, в котором я училась, за людей, которых я видела на этом самом северном фронте в мире…
До свидания, самый северный в мире фронт.
Все-таки я была маленькой частицей этой грандиозной машины — санитарного управления фронта.
И я очень горда этим.
В зале тихо, совсем тихо и пусто.
Тихонечко я открываю глаза: тут никого больше нет. Я одна.
До свидания же, самый северный фронт!
ПОСЛЕДНИЕ СТРОЧКИ ДНЕВНИКА НАТАШИ ГОВОРОВОЙ
На Ленинградском фронте перемены.
В Ленинградской блокаде пробита брешь.
Я сижу на станции, ночь, луна, все спит, кроме меня да еще чудака командира, который то поглядит на меня, то подремлет. Что-то я расписалась сегодня. Майор мой спит и посапывает. Я знаю, проснется — попросит чаю. Так и есть.
Пока мы пили чай, этот чудак командир уронил свою рыбу под скамейку, полез доставать — и ни туда, и ни сюда. Застрял под скамейкой вместе со своей рыбой. Очень смешной чудак.
Потом мы вместе с ним пили чай!
До свидания, мой дневник. Мы много пережили вместе с тобой, а теперь я отдаю тебя в чужие руки. Оказывается, ты можешь пригодиться.
Чем-то мне кончить эту тетрадку?
Вот чем:
— Помните, как мы уславливались? В шесть часов после победы в Ленинграде, под аркой Главного штаба. Ровно в шесть часов, не опаздывая ни на минуту.
Медсестра Наталья Говорова
<1943>
Крупной рукой отец взял полуштоф зеленого старинного стекла и аккуратно налил ледяную водку — сыну в старинную, червленого, серебра стопку, Анцыферову — в тяжелый стеклянный стаканчик, себе — в любимую рюмку «ванька-встанька». Наливал он медленно, очень точно, по самый край, рука его не дрожала нисколько.
— Интересно получается, — заговорил старик, сдерживая свой могучий, раскатистый, сиповатый голос, — собрались в одной комнате за столом три капитана, Анцыферов — капитан да двое Ладынины — тоже. Правда, один из них почему-то старшим лейтенантом называется, но все равно кораблем командует. И выбрали для встречи себе три капитана довольно шумный вечер…
Федор Алексеевич прислушался: опять затрещали зенитки, и нечто осязаемое прошло над головами, над дощатым полированным потолком, над крышей — там, в холодном осеннем небе. Анцыферов сморщился и едва заметно втянул голову в плечи.
— Не куксись, Пал Петров, — улыбаясь, сказал Ладынин, — на праздник пришел, водку пить, гулять пришел — обидишь. Давай чокнемся!
Улыбаясь бледной улыбкой, Анцыферов поднял хрустальный стаканчик. Водка пролилась на его толстые пальцы, закапала на скатерть. Но Федор Алексеевич словно и не замел всего этого: он умел щадить людей. Обращаясь к сыну, глядя в его яркие голубые глаза, он заговорил о том, как привык встречать день своего рождении, как однажды встречал в Африке, под «паршивой сухой пальмой», и как все-таки была настоящая русская водка, первосортная, и русские маринованные грибы.
— Ты еще мал был тогда, — сказал старик, — под стол пешком ходил и небось…
Он не договорил, что «небось». Дрогнула земля, весь старый прадедовский дом точно бы раскололся, черная ныли тучей поднялась а комнате, лопнуло стекло в старинной укладке, и когда все затихло, вдруг упала со специальной полки модель шебеки, грохнулась на иол и разлетелась в кусочки.
— Сукиного сына! — со злобой сказал Федор Алексеевич и, грузно поднявшись с кресла, наклонился над тем, что было когда-то искуснейшей моделью полугалеры. Лет уже пятьдесят шебека стояла под стендом, в специальном колпаке, и никто, кроме самого капитана нынче, а раньше деда Алексеи Феоктистовича, по имел права касаться не только самой модели, но даже и колпака, для того чтобы стереть пыль. — Сукиного сына! — повторил старик, краснея от злобы и беспомощно сгребая ладонью но полу гнилые шкертики, изображавшие ванты, да мелкие щепки, да позеленевшие медяшки.
Читать дальше